Андрей Макаревич: Мир не так хрупок, как мне казалось

Андрей Макаревич в разговоре с Дмитрием Быковым порассуждал о политике, совести, фашизме и музыке

Фото: Андрей Макаревич // фото: Global Look Press

Ахматова говорила: «Я пережила величайшую славу и величайшее бесславие и убедилась, что это одно и то же». Большинство российских деятелей культуры периодически попадают под каток травли и могут сказать о себе то же самое – даже если масштаб у них далеко не ахматовский. Некоторых это испытание ломало, а некоторые, как Макаревич, делаются только крепче.

Сейчас по случаю 50-летия «Машины времени» он согласился на несколько встреч со зрителями, одну из них вел я, так что большинство вопросов здесь не мои. Они, что называется, из зала. Мои – только в самом начале и в самом конце.

  • 1953 – родился в Москве
  • 1974 – отчислен из Московского архитектурного института за рок-музыку
  • 1991 – выступил на баррикаде у Белого дома
  • 2012 – исключен Путиным из Совета по культуре и искусству
  • 2014 – стал объектом травли из-за независимой позиции «по Украине»
  • 2020 – подписал письмо в поддержку членов запрещенной в России организации «Сеть»
Фото: Андрей Струнин

Никто никому ничего не должен

Вот вопрос, на который нет ответа у меня самого: раньше, в семидесятые-восьмидесятые, граница пролегала довольно четко – талантливые люди были в оппозиции или по крайней мере дистанцировались от власти, бездарные к ней льнули. Что произошло сейчас, почему смазалась эта граница?

– Боюсь, в семидесятые в силу нашей молодости и радикализма – или наивности, если угодно – мы эту границу сами выдумывали. В действительности ее не было. Что, не был талантлив Сергей Бондарчук?

Он все-таки не был стопроцентно лоялен.

– Стопроцентно. Максимум оппозиционности, который тогдашний художник мог себе позволить, – чтение дореволюционной философии. А что, Хренников был плохой композитор – или тайный антисоветчик? Никита Богословский со всеми своими шуточками, по сегодняшним меркам довольно невинными? Нет, ты просто не хочешь разрушить светлый мир своего детства и признать, что талант почти не имеет отношения ни к политическим взглядам, ни к морали.

Мы охотно вспоминаем пушкинские слова про «гений и злодейство», опуская факт, что это слова персонажа, – и забываем другое: «Поэзия выше нравственности – или по крайней мере совсем иное дело». Это уже от собственного лица.

Но согласись, трудно представить художника, поддерживающего сатрапов.

– Можно. Запросто. Десятки примеров.

То есть гению необязательна гражданская позиция?

– А простому человеку обязательна?

С простого человека, скажем так, спрос меньше.

– Кто будет спрашивать?

Другие люди.

– Тогда никто никому ничего не должен. У меня к слову «должен» с советских времен некоторая идиосинкразия. Все постоянно должны, вздохнуть некогда. Во всяком случае, применительно к другим я стараюсь это слово не употреблять.

Тогда где для тебя вообще пролегает граница между хорошим человеком и плохим?

– Самые простые вещи трудней всего реализуются, и я не возьмусь это определить. Хороший человек, как правило, интересен, в нем есть глубина. К нему поэтому тянет. Ну и плюс надежность – он тебя не подведет и не сдаст.

Я заметил, что в кругу моих друзей преобладают профессионалы: кто-то – лучший музыкант, кто-то – лучший журналист... То есть мне становилось интересно, как они это делают, и я к ним тянулся.

Я вообще думал одно время, что псевдонимом совести является профессионализм.

– Не совсем. Профессионализм – не самоцель. Просто есть в человеке такое отношение к делу и соответственно к людям. Другого критерия придумать не могу.

С годами я стал замечать, что круг общения резко сократился, что это мне как-то уже не нужно: это личная моя проблема или закономерность?

– В молодости мы общаемся беспорядочно во всех смыслах, с годами это входит в систему, а к пятидесяти тебе уже вообще нужны очень немногие: это биология, я думаю...

В одном фильме «Квартета И» я произносил реплику – не свою, авторскую, но вполне мне близкую: в молодости кажется, что вот есть настоящее – и будет будущее. А с годами понимаешь, что есть настоящее – и будет настоящее.

Ну нет, я еще до этого не дошел.

– Значит, молодой еще. А я уже знаю, что буду общаться с этим кругом, сочинять эту музыку и ездить на этой машине.

И жить в этой стране.

– Иногда выезжая, но в общем – да.

На «Машине времени» Макаревич «едет» с 1973 года // фото: Global Look Press

Ты можешь общаться с человеком противоположных убеждений?

– Не в том я возрасте, чтобы ссориться с людьми из-за убеждений. Политика вообще не главное в человеческих убеждениях. Если мы с другом совпадаем по восемнадцати пунктам из двадцати – мы просто не трогаем эти два пункта.

Прости, но если я узнаю, что мой умный и талантливый друг ест детей... а так-то он прелестный человек, хорошо готовит... тех же детей...

– Да у большинства убеждения вовсе не доходят до людоедства. В том-то и штука – они почти никак не проявляются. Нормальные люди, готовые помочь, просто им кажется, что у нас лучший на свете президент и нас все должны бояться.

Вот есть у меня такой друг, замечательный художник, искренний имперец – у него на это свои причины, отец был высокопоставленный военный, к старости эти гены проснулись. Я просто с ним не говорю о Путине.

Нет ли у тебя ощущения, что после Путина будет хуже?

– Я стараюсь не тратить умственную энергию на проблемы, решение которых совершенно от меня не зависит. Если что-то будет зависеть – буду действовать, конечно. Но на то, что будет после Путина, мы сейчас повлиять не можем никак.

Но тебя не разочаровывает, что русский фашизм никак не может оформиться? Вот, казалось, в четырнадцатом мы от него в шаге – но он опять рассосался...

– Русский фашизм вообще проблематичен, потому что память о войне свежа. Есть подобные течения, на сугубо местной почве, они есть во всем мире и сейчас сильно активизируются; особенность России как раз в том, что здесь они управляются сверху. Ну, чтобы пугать ими, или чтобы делать из них спойлеров, или чтобы вовремя их возглавить, если надо будет – мало ли...

И вот эта привычка к регулируемости сверху в них настолько сильна, что сами они на самостоятельный бунт никак не способны. Им нужно финансирование, пиар, то, се... Так что если где-то и есть риск фашизации, то не у нас.

БГ стреляет очередями, я – одиночными

Ты был знаком с Башлачевым?

– Мы общались несколько часов, одну ночь, когда его ко мне привел Кинчев. У них была кассета, которую негде оказалось посмотреть, и они пошли ко мне.

Я любил его песни, он производил впечатление человека абсолютно нормального, только перед уходом вдруг спросил: у тебя не бывает так, что хочется все вообще послать к этакой матери? Я говорю: вроде нет. Он: а у меня бывает. И это последнее, что я от него слышал.

Вопрос из зала: «Вы можете не писать?» В скобках: «Это не просьба!»

– Могу, конечно. У меня много друзей, которые страшно боятся, что перестанут приходить песни. Незачем будет жить. Меня такая возможность совершенно не пугает: я могу рисовать – кстати, здесь я в себе более уверен, чем в музыке, потому что я музыкант-самоучка и до семьдесят третьего года играть толком не умел. А в графике у меня хорошая школа. Я могу писать прозу, если захочется, могу делать телепроекты, путешествовать, в конце концов...

А песни... Ну что, приходят – записываю, перестанут приходить – переживу. Я написал достаточно, мне кажется.

БГ как-то сказал: чтобы написать хорошую песню, мне надо неделю писать плохие. А тебе что нужно?

– Один приятель заметил, что Боб стреляет очередями, а я – одиночными. Свои плохие я, видимо, пишу в уме или проговариваю в прозе, а когда чувствую, что нечто получается, тогда берусь сочинять всерьез.

Как по-твоему: пробиться в советские времена было легче? Возможна ли вообще ситуация, когда человек явно талантлив – и остается в безвестности?

– Запросто. Сегодня пробиться исключительно трудно, должно сойтись множество обстоятельств, потому что информационная среда гораздо агрессивней, чем двадцать лет назад.

Сегодня все ходят как в шлеме, постоянно защищаясь от этой агрессии, и пробиться к человеку с той стороны, достучаться с какими-то своими стихами, с музыкой практически нереально. Нужно или колоссальное везение, или запредельная энергия. А если учесть, что запредельная энергия обычно присуща людям малоодаренным и от них закрываешься заранее, остается только чудо.

Как складывались твои отношения с Цоем – прижизненные и посмертные?

– Посмертных не было, я не мистик. А прижизненные – очень хорошие, мне нравилась исключительная простота его внутренне сложных песен, древние корни его мотивов... И потом – я совершенно солидарен с Троицким: он был единственным секс-героем на русской рок-н-ролльной сцене. Русский рок почему-то был исключительно асексуален.

Тебе понравился фильм «Лето»?

– Чудесный фильм, и непонятно, как Рома Зверь так почувствовал Майка. Он же его не видел никогда, и съемок не осталось, – но как-то сумел сыграть его интонации, наклон головы... Нет, это классное кино про классного Майка, который так старательно меня просвещал, собирал для меня кассеты своего любимого рока...

Еще из зала: «Стоит ли прогибаться под изменчивый мир?»

– Ребята, не все советы лирического героя стоит воспринимать буквально. Что для меня естественно, для другого может оказаться неисполнимо. И я не хочу нести ответственность за то, что у кого-то не получилось.

А песня эта... я ее написал в совершенно негероических обстоятельствах, хотя, конечно, как посмотреть. Моя старшая дочь заканчивала колледж в Штатах – Franklin Marshall. И вот она позвонила мне и говорит: послезавтра выпускной вечер, все в мантиях, всё торжественно. Ко всем приедут родные, а я буду совершенно одна. Тут я вспомнил, что у меня есть виза, есть два свободных дня, и через час уже был в аэропорту. Билет купил там. И когда прилетел и сел в такую электричку, идущую из аэропорта в город, прямо в поезде сочинил эту песню. Она была про мою скромную победу над обстоятельствами, а какие масштабные выводы вы из нее делаете – ваше дело.

Как ты вытаскиваешь себя из творческих или личных кризисов?

– Я не могу себе позволить в них попадать. Все время надо что-то делать, работы все больше, времени все меньше. Я в молодости мечтал: будет время – смогу бездельничать, поеду на рыбалку... Ничего подобного. У трудоголиков не бывает кризисов, у них своя зависимость, которая, по мнению некоторых, хуже алкоголизма.

А с алкоголем у тебя какие отношения сейчас?

– Товарищеские. Даже дружеские. В силу хорошей генетики я чужд похмелью, не люблю только коньяк – просто потому, что в восьмидесятые его – или того, что за него выдавалось, – было выпито слишком много.

А вообще применительно к алкоголю у меня было только одно наблюдение. Только думаю, не попаду ли я в антисемиты... или русофобы... Я заметил, что русские, напившись, становятся злее, а евреи – добрее.

Если евреи пьют с русскими, они, наверное, просто стараются их задобрить таким образом?

– Интересно, принимается.

Сволочи играют в независимость, будучи зависимы

Тяготит ли тебя слава?

– Нет, конечно. Тяготит бестактность, если кто-то сзади хватает за плечо: «Андрюха, давай сфоткаемся!» Тут я умею говорить нет. А вообще-то известность имеет огромные преимущества. Мне одна девушка как-то сказала: «Ты небось думаешь, что в этом магазине всем так улыбаются?»

«Она улыбается всем? Нет, только тебе».

– Эту песню я не пою уже лет двадцать, она живет какой-то своей жизнью, а мне надоела.

Ты глупеешь или умнеешь от любви?

– От любви глупеют все, я не исключение.

А я, видимо, исключение. Я начинаю понимать больше...

– Понимать больше – да, обязательно. А вести себя при этом глупее, прямо парадокс.

Кто тебе ближе – собаки, кошки или лошади?

– Собаки, поскольку они у меня чаще жили. С лошадьми, при всей их красоте, я на почтительной дистанции, а кошек чаще рисую... но понимаю, что они, в общем, сволочи. Они играют в независимость, будучи тотально от вас зависимы: их холят, лелеют, кормят, дают кров, а они демонстративно смотрят сверху вниз. Этого я не люблю.

Вообще же мне ближе всего змеи – в силу красоты, ума и моего года Змеи.

Тебе случалось задумываться о том, какую память ты по себе оставишь?

– Человек, который много об этом задумывается, как минимум самовлюбленный м...к.

Кстати, это не худшая память, какую можно по себе оставить.

– Конечно! Бывает, что вообще не вспоминают...

А бывает у тебя потребность зайти в церковь?

– Нет. Я как-то не нуждаюсь в посредниках.

А общение без посредников случалось?

– Ну, я прошел индейский ритуал с ласкающим русский слух названием «Аяхуяска». Обещана была возможность задать вопрос Верховному Существу.

И ты задал?

– Мир был мне показан в виде непрерывного движения бесконечного множества кинопленок. Помню именно острое чувство хрупкости. И я спросил: «Господи, как же все держится, ведь все это очень хрупко?» На что он ответил: «Не беспокойся, все очень надежно».

Можешь ты прочитать или спеть что-то из последнего?

Он долго душил меня, обнимая:

Старик, сколько лет, сколько зим!

Я старые песни кручу и рыдаю –

Ты просто неотразим!

Слыхал, что тебя

топтали-месили,

Несладко пришлось небось,

А вот стоишь живой и красивый –

Я рад, что все обошлось.

Я сказал: да, конечно, о чем ты...

А он кричал: брат,

побузил – и будет,

Давай кончай саботаж,

Ведь знают все приличные люди,

Что Крым исторически наш.

Кругом враги, мы одни

на планете,

Впору начать войну,

А тут еще либералы эти

Мечтают продать страну.

Я сказал: да, конечно, о чем ты...

А он кричал: «Загасим уродов,

Андрюха, сомнений нет.

Ведь ты не из этой

жидовской породы,

Я знаю тебя сто лет!»

Я сказал: да, конечно, о чем ты...

Прости, я спешу,

я рад несказанно,

Но сегодня я весь в делах...

А потом достал телефон

из кармана

И стер его номер...

* * *

Материал вышел в издании «Собеседник» №07-2020 под заголовком «Андрей Макаревич: Мир не так хрупок, как мне казалось».

Рубрика: Шоу-бизнес

Поделиться статьей
Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика