Эдвард Радзинский: Погоду делает авангард, а не быдло
У «Собеседника» стало едва ли не традицией подводить итоги года и гадать о будущем с Эдвардом Радзинским, архивистом по первой профессии, драматургом по второй и всероссийским теле-психотерапевтом – по третьей. В пятерке популярнейших писателей России с самого начала девяностых его место неизменно. Да и на телеэкране его распевный фальцет продолжает гипнотизировать и интеллектуалов, и пролетариев. И сколько бы претензий ни высказывали ему профессиональные буквоеды – отечественную, да и зарубежную историю россияне знают по Радзинскому, как когда-то – по Карамзину, тоже более литератору, чем фактографу.
Сталин был дьявол, но великий дьявол
– Не расскажете, что за конспиративный концерт у вас был в зале Чайковского – «вечер без рекламы»?
– Мне надо иногда представить истинное состояние аудитории, степень ее реального, ничем не подогретого интереса к тому, что я делаю. Была принципиальная установка: минимум рекламы, один щит на Пушкинской и одна афиша у входа в зал Чайковского. Плюс порядочная цена – до трех тысяч за билет. Я был готов к полупустому залу, но увидел набитый битком: даже на ступеньках, по старой доброй традиции, сидели молодые пары. Молодые вообще преобладали плюс средний возраст – из перестроечных школьников, и тишина такая, что слышно было жужжание телекамер, снимавших все это для «Первого канала». Первое отделение было посвящено Александру II и людям его эпохи, второе – Горбачеву и Ельцину.
В блогах появился отчет девочки, которую на этот вечер делегировал журфак: ей дали задание – проникнуть туда без денег, она проникла и села на единственное свободное место, зарезервированное для Эрнста. Этот отчет, подтвердивший, что она все запомнила почти наизусть, меня, по правде сказать, потряс. Я не склонен приписывать этот интерес личному магнетизму и прочим своим ослепительным достоинствам: не во мне дело. Мы все стоим перед огромным знаком вопроса, отворачиваться от которого больше нельзя, потому что если сейчас не удержаться от повторения и зайти на новый круг – может так случиться, что великой России больше не будет.
– Я слышал, вы закончили роман.
– В нем 980 страниц, название пока не определено, и печатать его я погожу. Жду, собственно, уже два года, и еще не меньше двух, если не возникнут чрезвычайные обстоятельства, я буду вычищать из рукописи все места, которые кажутся мне недостаточно крепкими. В этой вещи все должно быть натянуто, как нерв. Роман о Сталине от лица его вымышленного друга, который все время находится рядом с ним, то приближаясь, то удаляясь, то отправляясь по воле Сталина в лагерь, то по его капризу возвращаясь оттуда…
– Кавтарадзе?
– И Кавтарадзе тоже, но не он один. В нем будут черты нескольких людей, знавших Сталина с юности, и все-таки он не сводится ни к одному из прототипов; можно сказать, что меня в нем больше, чем их… И здесь я, пожалуй, впервые в жизни играл с огнем по-настоящему: когда пишешь о Сталине документальное повествование, можешь сохранить дистанцию, но в романе неизбежно начинаешь его не то чтобы любить и оправдывать, но понимать и порой принимать его демоническую логику. И незаметно перенимать стиль. А стиль в самом деле гипнотический. Так что пауза перед изданием нужна мне не только для правки, но и для психической реабилитации. Повторяю, я его понял, но заплатил за это тем, что ненадолго стал жертвой «культа личности».
– Эдвард Станиславович, не драматизируйте. По-моему, он был очень ограничен, без всякого демонизма.
– С этим не соглашусь. Он был дьявол, но великий дьявол. Сталин свой стиль создал – а потом стиль создал его. Все произошло не интуитивно, он был семинарист и сознательно копировал стилистику Библии с ее патетикой, дидактикой и завораживающими повторами. Когда одна и та же мысль повторяется много раз, когда задается один риторический вопрос, когда широко прибегаешь к рефренам и нагнетаешь угрозы – это действует, в особенности на полуграмотную страну, более привыкшую к устной риторике, нежели к письменной речи с ее логическими доказательствами. Этот – не доказывал, он завораживал. И постепенно стиль библейских пророков, пересаженный им на русскую почву, начал и его приподнимать, возводить в пророки – хотя мысль, согласен, чаще всего была убога и алогична. Но он заставил внимать себе. Думаю, это был последний руководитель России со своим стилем – почему и империя его приобрела некое оформление в искусстве, хорошее, плохое ли, но цельное.
А впрочем, когда при мне говорят, что тоскуют по Сталину или считают его символом страны, я не пугаюсь и сталинизма в этом не вижу. Так чаще всего говорят не от тоски по имперскому садизму, а исключительно от недовольства собственной жизнью. Когда человек говорит мне, что любит Сталина, он признается лишь в том, что не любит себя, и свою судьбу, и время, в котором стиль отсутствует напрочь. А Сталин – только псевдоним этого бессилия…
– Как вы относитесь к проекту «Имя России»?
– Я давно взял за правило относиться как-либо только к тому, что касается лично меня. И всем советую. Очень экономит время и нервы.
– Но как вам сама идея – воплотить все ценности страны в одном имени?
– Милая, наивная-наивная идея.
Сегодня анекдоту не на чем вырасти
– Не хотите же вы сказать, что после Сталина ни у кого из правителей не было стиля?
– Столь выраженного и лично сформированного – нет. Обстоятельства сделали некий образ Брежневу. Это был уже чистый гротеск. Стиль возникает на контрапункте, на пересечении различных интонаций, даже на кажущемся противоречии: вот есть марксизм, есть Библия, Сталин начинает библейски излагать марксизм, получаются «Вопросы ленинизма». Ибо Сталин создает новую религию – азиатский марксизм. А у Брежнева, аппаратного ничтожества, стиля не было, но он, так сказать, нарос к 1974 году, когда в силу возрастных болезней ему стало трудно говорить. До 1974 года Брежнев особой народной популярностью не пользовался, и анекдотов о нем не слагали, но сочетание ядерной мощи с дряхлостью и маразмом породило своего рода ядерный маразм, который воспитал целое поколение литераторов – меня в том числе – именно в духе гротеска.
У меня был любимый анекдот брежневских времен: Брежнев выступает на этом самом политбюро. «Товарищи! Западные радиоголоса клевещут, что Арвид Янович Пельше – дебил. Я запросил, что такое дебил, и категорически отвергаю эту клевету. Да вот же он сам сидит перед нами, наш товарищ Арвид Янович Пельше, крепкий, бодрый, в расцвете сил и трезвого ума! Да и мы все помним – когда на похоронах нашего друга Михаила Андреевича Суслова заиграла музыка, кто первым пригласил свою даму танцевать?!» Вот брежневский стиль, отдельные черты которого в прекрасной неизменности дошли до сего дня…
– С той разницей, что сегодня анекдотов нет.
– Сегодняшние интонации в самом деле так циничны, что анекдоту не на чем вырасти.
В кризис надо ненавязчиво поделиться избытком
– Я знаю вашу нелюбовь к разговорам об актуальной политике…
– Отчего же? Я не люблю прямых исторических аналогий, потому что это пошлость, но от комментариев никогда не отказывался. И прогнозы наших прошлых интервью, к сожалению, сбылись точно, хотя в России предсказывать нетрудно, особенно зная историю.
– Тогда: насколько серьезен кризис и чем чреват?
– Прежде всего попытайтесь выработать нейтральный взгляд на вещи, ибо наблюдатель, в отличие от драматурга, должен быть холоден. Внушите себе, что вас все это касается не прямо, что вы гость на пиру бессмертных, что вы досматриваете финал очередной человеческой комедии. А некий ее этап заканчивается безусловно. Кризис, по-моему, следует рассматривать не как экономический крах, но как культурный ренессанс, как поворот от бессмысленных занятий к осмысленным, как возвращение подлинной системы ценностей, которую мы так усердно извращали в последние годы! Помнишь плакат около какого-то метро: «Что может быть важнее денег? Только большие деньги!» В таких убеждениях воспитано целое поколение, миллионы людей пребывали в неоправданном самодовольстве, тогда как в Библии все рассказано: ложась спать, самодовольный богач думает, что пажити его тучны, и нет ему равного, и как весело он предполагает жить, но просыпается безумец уже на том свете… Нет, значимы теперь станут совсем другие вещи. Я как-то держал в руках альбом с рисунками грандиозного торжества – коронации Наполеона. Альбом был заказан сразу после коронации, но закончен только в 1815 году – настолько это грандиозное и тонкое изделие: дивные рисунки коронационных костюмов и торжественной церемонии… Так что альбом коронации был готов, когда Наполеона… везли на остров Святой Елены! Вот вам еще один вклад в общую теорию относительности, в которую вписывается и кризис.
А что делать в это время – каждый решает сам: по-моему, это шанс вырваться из эгоизма. Можно читать Библию, но невредно заняться и малыми добрыми делами. Сказать другому человеку ободряющее слово, ненавязчиво поделиться избытком, попросту наладить отношения с соседом…
– Вы уверены, что этого хочет сосед?
– Не сомневаюсь, ибо этого хотят все. Один мой сосед ненавидел меня за то, что я рано утром завожу свою машину, тревожу его сон и напоминаю, что у него машины нет. Он прокалывал колеса, царапал капот, и волну его ненависти я ощущал всем телом. Однажды мы вместе оказались в лифте. И неожиданно для себя я улыбнулся и сказал ему: «Ради бога простите меня за то, что отравляю вам жизнь этой машиной и завожу ее по утрам!» Он ждал чего угодно, но не этого. На лице его изобразилось изум-ление, а потом, клянусь, он заплакал и обнял меня… Катарсис, какого мне ни в какой пьесе не удавалось добиться. А как был счастлив я!
Мечтать о катаклизмах не советую
– А какие политические следствия могут проистечь из этого кризиса?
– Лично я надеюсь – и вам советую надеяться, – что обойдется без радикальных перемен. Ибо все остальные сценарии хуже.
– То есть продолжится вот это…
– Оно все равно чем-то разрешится, конечно, но постепенное изменение в нынешних мировых условиях лучше бурного – оно не так травматично. Кроме того, растет новое поколение, которое свободно уже от всех гипнозов, либеральных или тоталитарных, и умеет думать само. Я давно слежу за теми, кому сегодня до двадцати пяти. Это самая трудная – ибо самая требовательная – часть аудитории, но только на них и можно надеяться. Я постоянно стараюсь внушать эту простую мысль, что погоду делает авангард, а не быдло! У нас привыкли опираться на большинство и верить его одобрению, а ведь у большинства своего мнения нет – оно колеблется вместе с генеральной линией. Не на послушных надо ориентироваться, а на тех, кто будет принимать решения через десять лет.
А мечтать о катаклизмах не советую.
– Для меня только одно остается неразрешимой загадкой: ведь двадцать лет назад перестройку восторженно приветствовал тот же самый народ…
– Читайте Шатобриана – и мысль об исключительности русской ситуации покажется вам смешной. Шатобриан пишет, как после краха Наполеона все его соседи вмиг стали монархистами. И, приветствуя союзников, вывесили вместо флагов простыни с лилиями (разграбив для этого бельевую его жены!) Весь Париж был покрыт монархическими флагами. Началась всеобщая, безудержная народная любовь к монархии. Правда, оставалось загадкой – кто мочил платки в крови королевы? Как будто народ не своими руками все это делал! Но время шло – и дальше случилось неприятное. Гражданам надоело слышать об ужасах прошлого, и подросшая молодежь вообще не верила, что все это было…. История умирала на глазах, уроки ее подергивались дымкой, палачи и жертвы перемешались…
И уже вскоре Шатобриан услышал голоса, столь сходные с голосами вчерашних якобинцев. Он страшно боялся повторения всего этого, но во Франции, к счастью, одного опыта хватило. И сейчас я надеюсь, что Россия не воспроизведет прежний сюжет. Хотя Бердяев сказал очень опасную фразу. О том, что у нас в России, к сожалению, интерес к распределению и уравнению всегда выше интереса к творчеству и созиданию. Да, воля к непрерывному переделу у нас действительно больше, чем к делу.
– Я слышал в этом году цикл ваших телерассказов о гибели царской семьи – к 90-летию екатеринбургского расстрела – и не мог понять, действительно ли вы не изменили отношения к последнему русскому царю.
– Я по-прежнему ужасаюсь его трагедии и восхищаюсь многими человеческими чертами, но если по-человечески он мученик, то в политическом смысле зачастую виновник, и об этом я говорю тоже. Просто первая книга о Николае была не об этом. Она о том, как цареубийство, лежавшее в фундаменте большевистской истории, эту историю обрекало с самого начала. «Дом, построенный на крови, стоит на песке». А говоря о последних годах империи, в книге о Распутине я оцениваю Николая достаточно трезво, и это стало одной из причин, по которой «Распутин» – в отличие от книги о Николае – не стал бестселлером в Европе. Люди неохотно расстаются со стереотипами – им нужен царь-мученик и таежный демон при нем. А Распутин – вот в чем штука – тоже не так прост, и если б кое-какие его слова были услышаны – например, совет «поделиться с народишком» или «У нас левые дураки, а правые идиоты, ты, мамаша (императрица), держись посередке», – глядишь, все пошло бы не так катастрофично.
– Можно ли ждать вашего возвращения в театр?
– Сейчас в Театре имени Моссовета репетируется моя пьеса «Палач». Впрочем, мое телевидение и есть в некотором смысле театр одного актера. Пока на мое право говорить на ТВ все, что я хочу сказать, никто не посягает; начнутся ограничения – вернусь в театр… Но писать не брошу ни в каком случае, потому что литература – наркотик, без нее все остальное не имеет смысла. Кстати, она хороша и для того, чтобы не слишком опасаться бед. Никакие кризисы не отнимут у меня ручку. Это единственное, без чего не смогу обходиться.