«Я плакал, когда сочинял»
На прошлой неделе закончилась земная жизнь Чингиза Айтматова
Волки связывают всё
Что больше всего поражало в нем, так это легкость импровизационности, мгновенный отклик на чужую идею: это никак не монтировалось с его обликом советского классика, тяжеловесного, прославленного, провозглашенного на родине главным столпом духовности. В отличие от большинства советских классиков, он не боялся расти и меняться. У него было все – статус, Ленинская премия, бесчисленные переиздания, когда он написал «Обруч», роман о конце империи и утрате памяти, первый свой масштабный эпос, к которому шел двадцать лет. Чтобы его напечатать, пришлось сменить название. Он предложил «И дольше века длится день», из Пастернака. Пастернак не приветствовался. «Но это перевод из Шекспира!» – соврал Айтматов, хотя это из оригинального стихотворения «Единственные дни», написанного Пастернаком за год до смерти. Ну, если из Шекспира, тогда ладно… Напечатали под этим названием. Потом узнали, что все-таки не из Шекспира, потребовали менять опять. Он выбрал нейтральный «Буранный полустанок».
– Линейный роман кончился, – объяснял он мне в ответ на вопрос о сложной структуре «полустанка». – В книге должно быть все сразу и связано не сюжетом, а невидимыми линиями, которые восстановит читатель. Как в древнем эпосе, где в главную историю вплетены десятки побочных. У нас это умели очень давно, потом Европа к этому же пришла в барочной прозе – в «Дон Кихоте», скажем… Какая, по-твоему, главная линия в «Плахе»?
– Авдий?
– Нет, волки. Волки связывают всё.
Тогда ему крепко досталось от критики – именно за разностильность «Плахи», за то, что история монаха Авдия Каллистратова, библейская линия и история волков были сведены в одном тексте и все это казалось разностильным и непонятным.
– Чем дальше разведены главные линии, тем больше свободное пространство. Тем больше читатель туда вдумает.
Странно, что одновременно к этому же выводу пришли Стругацкие, в чьей поздней прозе соединение двух разных текстов было уже нормой. А как они соотносятся – пусть каждый решает сам.
Можно взять чужой опыт отчаяния
Впервые я увидел его на встрече в «Останкино», куда позвали журфаковскую группу критиков. Это был, кажется, 1984 год. Он отвечал на вопросы абсолютно искренне, думая вслух, сам себя поправляя, уточняя формулировки, не заботясь о гладкости и лояльности. Меня тогда мучил вопрос: обязательны ли страдания для нравственного совершенствования или можно обойтись без них?
– Конечно, необязательны! – сказал он горячо. – Кто же вам скажет, что нужно страдать? Это нужно быть мучителем, палачом… Никогда в жизни я не скажу такого! Но учитывать опыт чужого страдания надо, и за этим-то нужна литература. Потому что из нее вы можете взять опыт отчаяния, не расплачиваясь за это лично. Так понимаю я, по крайней мере.
У него опыт страдания был, он в 1937 году потерял отца, испытал голод, бесправие, одиночество – все, что описано в «Материнском поле» и «Ранних журавлях». И что такое безысходность, он тоже знал – не зря гибнут все его любимые герои; жальше всего, конечно, мальчика в «Белом пароходе». Я признался ему во время интервью, что плакал, читая легенду о Матери-оленихе.
– И я плакал, когда сочинял, – сказал он просто.
Ему вообще очень была свойственна простота – эпическая, среднеазиатская, лишенная пафоса. Классик, переведенный на сотню языков, он ощущал себя сказителем и никогда не играл в небожителя: искренне считал себя скромным учеником фольклора.
– Как вы придумали манкуртов?
– Ничего не придумывал, бабушка рассказала про такую пытку – надевают шапочку из сырой кожи, она съеживается, стягивает голову. Дальше я просто понял, что от этого умирает память. Я ничего не придумывал, все представлял. Скажем, мне Володя Санги – нивх – рассказал про скалу, похожую на пегого пса. Я ничего не знал про нивхскую культуру, про Север вообще не знал ничего… Просто представил, как они носятся по волнам без воды. И всю их культуру, все поверья – выдумал. Рытхэу говорил: похоже, но совсем не то.
И Юрий Рытхэу, умерший незадолго до него, великий чукотский писатель, автор классического романа «Сон в начале тумана», говорил мне при встрече:
– Как Чингиз все это выдумал? Он же понятия не имеет о Севере, у нас даже имен таких нет! И тем не менее это лучшее, что написано о северных народах, хотя все его герои – чистые киргизы, перенесенные во льды. И откуда он придумал, что нерпичью печенку едят сырой после охоты? Строганину из нее делают! А впрочем, теперь уже все верят, что ее только сырой и едят, сразу после охоты: написал так, что никакими фактами не перебьешь.
Нельзя, чтобы миру был конец
Когда он написал свой предпоследний роман «Тавро Кассандры», меня поразил сюжетный ход – чрезвычайно перспективный, идеальный для триллера. Некий ученый находит способ определить на третьем месяце жизни зародыша, что из него получится очень опасный для Земли человек. У такого зародыша – желтоватое пятно между бровями. Но никогда не знаешь – вырастет из него великий злодей или великий праведник: для Земли опасно и то и другое. Либо убийца, либо вождь; либо тиран, либо тираноборец. Человечество долго думает, но в конце решает уничтожать любого, у кого есть это пятно, – так побеждает стабильность, триумф которой Айтматов предсказал за десять лет до нее. И тогда космический монах Филофей, открывший людям этот способ определять будущее, уносит его в глубины космоса – чтобы ни у кого так и не появилось способа уничтожать гениев или злодеев.
Мне это показалось замечательным, но недостаточным сюжетом, и однажды в самолете, когда мы летели на неделю русской литературы в Баку, я пристал к нему со своим вариантом продолжения.
– А можете вы представить, что есть немолодая пара, у которой этот ребенок – вообще последний шанс? И больше у них никого не будет? И когда их заставляют сделать аборт, потому что у него это ваше тавро Кассандры, – они не хотят и сбегают, и весь мир преследует их? Вот это мог быть роман!
– Вообще – да, – немедленно откликнулся он. – Представь, они бегут через города, и весь мир преследует их. Это можно отлично сделать. Правда, это совсем не из «Тавра». Это другой, отдельный роман. Напиши, дарю. И надо еще, чтобы сама земля была на их стороне. Чтобы они убегали, а за ними земля разверзалась. Сумеешь это написать?
– Попробую.
– Чтобы они бегут, а за ними все трескалось! – Ему самому понравился этот ход. – Только чем кончить?
– А кончить тем, – сочинил я, – что когда героиня наконец рожает, то у нее родится настоящий антихрист – с зубами, волосами, когтями, – и ясно, что этому миру так и надо. За то, что преследовал ее, беременную, за то, что мучил их, за то, что боится всего…
– Это неинтересно, – сказал он. – А ты представь, что вот их преследовали-преследовали, они бежали-бежали… и после этого всего у нее родился не-антихрист? Нормальный мальчик, а? И все это было совершенно зря, да? Нельзя так, чтобы миру было так и надо. Конец всему – самый легкий выход… обычный. Это мстительность, слабость, ты сам потом поймешь, что нельзя.
Больше всего меня удивил знак равенства между слабостью и мстительностью.
– Подумаю, – сказал я после паузы.
– Вот подумай – и напиши повесть, – сказал он. – Дарю.
Примерно так я и сделал, и года через три из этого получился роман «ЖД», к которому он отнесся снисходительно, заметив только, что преследование можно было написать страшней.
– Тогда и в конце, когда избавление, было бы больше радости, – сказал он. – В жизни всегда так.
– А допускаете вы что-то после жизни?
– С точки зрения литературной, – сказал он, – это просто обязательно. А значит, и в жизни так. Если хорошо придумано, жизнь скопирует.
Так думал он, киргиз, европеец, автор самой сильной эпической прозы семидесятых, сын репрессированного, бывший журналист, обладавший магическим даром придумывать новые миры, реалист, пришедший к фантастике, фольклорный мыслитель, наводивший мосты между архаикой и современностью. «Литература – всегда трагедия, – говорил он. – Чем больше горького и страшного мы скажем читателю, тем более ужасных вещей он избегнет. Наше дело – все пережить за него».
Этим он и занимался.
И если есть другая жизнь, в которую он верил, не допуская, что все заканчивается здесь, – ему обязательно воздастся за этот подвиг.