Константин Райкин: Всё ужасное обо мне знал только Достоевский

Если бы у российских звезд, как у некоторых западных, был обычай брать деньги за интервью – подозреваю, единственным человеком, имеющим на это полное моральное право, был бы Константин Райкин. Час, проведенный с ним, по интенсивности затрат его мастерства и темперамента, об уме уж не говорю, – стоит нескольких спектаклей, и рискну сказать, что в сегодняшней Москве таких спектаклей не показывают даже в «Сатириконе». Но Райкин денег не берет. Главная трудность заключается в том, что жесты, мимику и поток энергии, низвергающийся на вас вместе с его речью, никак не перевести на бумагу. Читать интервью с ним – все равно что представлять оперу по либретто. Ничего не поделаешь, интерактивная газета пока не изобретена.

«Не позорь сословие»

– Слушайте, я человек занятой, как и вы. На «Собеседник» я время выкрою. Но при условии, что вы найдете какие-нибудь темы, кроме…

– Само собой. Про 8 июля молчу.

– Тогда поехали.

– Вот вы поставили сейчас Островского – «Не было ни гроша, да вдруг алтын», под названием «Деньги» и в современном антураже. Нет ли у вас чувства, что вся литература позапрошлого, да и прошлого века куда-то отъехала, молчит, не отвечает современному человеку? Что это тысячелетие вообще кончилось и началось что-то совсем новое?

– Нет, конечно, и быть не может. Куда оно все денется? Что, новый человек народился, без прежних низостей и прежних порывов? Что касается Островского – это самый актуальный драматург вообще, не говоря о том, что я, произнося его текст, испытываю физическое наслаждение. Понимаете – сочинителей пьес было много, в том числе экстра-класса. Гениальный Чехов, скажем, зашел в театр, пробыл там некоторое время и написал несколько шедевров. Но драматург – это человек, знающий театр, чувствующий его, живущий в нем, и таких в мировой истории очень мало; первый ряд – Шекспир (кто бы он там ни был на самом деле, прямую причастность к театру имитировать невозможно). Мольер, сам актер и режиссер. Гольдони. Брехт, который почти всегда умнее собственной морали. И Островский. В России – только он. Никто не умел делать речь – живее, роль – мяснее; никто больше в России не умеет сделать так, чтобы зритель от естественного и вместе с тем внезапного сценического поворота открыл рот и так застыл на некоторое время.

– Ну, это же вещь довольно грубая, согласитесь…

– Грубая, ага, только не умеет никто почему-то. А Островский умеет, потому что он же сказочник по природе своей. Не просто потому, что сочинил несколько классных сказок («Снегурочку» в «Сатириконе» мы даже ставили), а потому, что у него, в общем, сказочные, моральные представления о мире. Добро должно вознаграждаться. Хороший человек должен жить долго. А оно все наоборот! И театральным – и вечно живым – делает его вот это собственное непроходящее удивление перед реальностью: хорошему – плохо! Бесчестному – отлично!

И Островский разводит перед этим руками: ну почему?! А потому, что общечеловеческая правда – и это как раз делает Островского актуальным до буквальности – погребена под правдами корпоративными, отдельными. Кто сказал, что брать взятки нехорошо? Нет, ты бери, но – за дело! Не позорь сословие! Или Кукушкина там говорит: как не брать? Если они не будут брать, за кого дочерей отдавать? Правда? Да. Логично? Безусловно. И эти логики победили одну, общую, и про это Островский. Поэтому когда у него в «Не всё коту масленица» вдруг бедные, но хорошие люди отказываются от прямой выгоды, потому что не хотят кабалы, – это вызывает у зрителя восторг, потому что автор сам не ожидал: смотри ты! Это, кстати, очень американская драматургия, голливудская даже. В Штатах, когда мы показывали «Масленицу» – она у нас идет сейчас в постановке Аллы Покровской и Сергея Шенталинского, – ажиотаж в зале был, как на рок-концерте, притом что половина текста от них ускользала, конечно. Переводил молодой человек по фамилии Байрон, который у нас сейчас играет, стажируется. И тем не менее. Боже, как я там наслаждаюсь – у меня Ахов, любимая роль!

– Но какой же вы Ахов?!

– Это вы не видели. Увидите – другого, может, и не захотите.

– Но он старый!

– А мне сколько будет?

– Но он толстый!

– И я толстый.

– Ладно, хоть при мне постыдитесь.

– Островский, понимаете, берет не той актуальностью, которой аплодируют в зале после монологов Вышневского или реплик вроде «Хорошо, у кого много награблено». Островский берет удивлением перед тем, что в мире всё не так – а выходит все равно правильно.

«Я швырнул книгу в стену»

– Почему вы в последнее время наиграли столько отрицательных ролей? В «Косметике врага» с Козаком, царствие ему небесное, вы вообще что-то вроде дьявола. До этого – Ричард. До этого – Тодеро. До этого – Мекки Нож.

– Ну, Тодеро все-таки не совсем… но вообще – говорил и повторю: полезно играть отрицательные роли. Выбросил из себя все это, выпустил мистера Хайда – пошел жить дальше, по-человечески. Я это понял на «Записках из подполья». Был такой спектакль – «И пойду, и пойду». Ровно 33 года назад.

– Даже я помню, сколько было шуму. Но в девять лет мудрено мне было туда попасть.

– Вам и не надо было в девять. Но сейчас – сходите.

– А он что, уцелел?

– Мы его возобновляем. В будущем сезоне. Я вообще чрезвычайно люблю риск, причем сопряженный с ужасом, когда ужас достигает таких высот, что переходит уже в азарт. Тот спектакль игрался в «Современнике» на пятом этаже – понятия «малая сцена» не было, – в крошечном помещении, сидя в углу. Теперь я это хочу делать на большой сцене. Как – понятия не имею.

– Да удержите вы эту сцену, не первый моноспектакль…

– И всегда с ужасом. Я понимаю, что удержу его, показывая, допустим, зверей. Но Достоевским? Идея появилась странным образом – издали курс лекций Одена о Шекспире. Читаю про Яго. Совершенно справедливое замечание о том, что Яго ни разу не врет.

– Как?

– А вот так, перечитайте пьесу. Я же говорю, человек понимал в театре. Яго на протяжении пьесы не произносит ни слова прямой лжи. Он подталкивает Отелло к худшим подозрениям. Смотрит на вещи под неприличным, не принятым углом. Но не врет, его не припрешь! И для доказательства этой мысли Оден цитирует Достоевского – и тут я понимаю, что знаю этот монолог наизусть. Это из «Подполья». А я человек спонтанных решений – снимаю трубку и говорю Фокину: Валера, а давай сыграем «Записки из подполья». Тогда мы это делали с Леной Кореневой, а теперь он предложил мне одному за всех. Это наша с ним восемнадцатая работа. Восемнадцатая, страшно сказать!

– Но как вы – с вполне положительным обаянием – взялись за этого мрачнейшего типа?

– Вы ничего обо мне не знаете. А Достоевский знал обо мне все, это обнаружилось почти мистически. Было так: я сломал ногу на репетиции в «Современнике». Лежал, рядом костыли, читал. «Записки из подполья» была самая запретная в советском литературоведении вещь, страшней «Бесов», потому что ее изругал Горький и превратил подпольного человека в символ всего отвратительного. Издавалась считаные разы и с убийственными комментариями. Я стал читать эту вещь и на второй странице обнаружил, что автор знает обо мне то, чего я никогда и никому не говорил. Тут пошла игра, довольно дьявольская. Я подумал: ага, но если он знает еще и это… Переворачиваю страницу. Он знает и это. Ладно, думаю я, но ЭТОГО он не может знать, я сам ЭТОГО знать не хочу… Знает! Дойдя до второй части – «По поводу мокрого снега», начинающейся словами «В то время мне было всего двадцать четыре года», – я швырнул эту книгу в стену. Потому что в то время мне было двадцать четыре года. Отчетливо помню, как костылем потом подгребал ее обратно. Инсценировку нам сделал Юрий Карякин, точней, он активно нас консультировал. После этого спектакля на меня перестала давить фамилия – не совсем, конечно, но я понял, что в принципе нечто могу. Тогда же у меня появилась мысль уйти из «Современника»: Достоевский вообще вас проявляет, вытаскивает неоформленные намерения – чаще всего очень болезненная процедура. Да и что мне было там играть после него-то?

«Они целуют дьявола под хвост»

– Почему ваш театр, находящийся, в общем, не в центре, стабильно заполняется?

– Что вы, вот метро к нам провели… Серьезно говоря – он потому, наверное, заполняется, что зритель рассчитывает здесь найти честную домашнюю кухню на традиционном сливочном масле. Изысков, то есть кузнечиков, жаренных в желчи бешеной обезьяны, ему здесь не предложат. Все очень традиционно, но честно.

– Традиционно? А Юрий Бутусов с Ионеско, и не только...

– А что Бутусов? Бутусов классический, традиционный режиссер, очень начитанный, воспитанный Петербургом и сентиментальный в лучшем смысле – человек с глубоким внутренним содержанием. Дима, пропадай моя репутация, скажу ужасную вещь: я не люблю авангардное искусство. Я не люблю так называемое концептуальное искусство. Я не люблю абстракционизма. Я терпеть не могу в стихах рифму «палка-селедка» и выдачу этого за настоящую поэзию. Я не люблю и не понимаю главный молодежный глянцевый журнал об искусстве, который вам назову, а вы не называйте; я не понимаю, как там пишут о театре и почему там восхищаются только полными, безоговорочными провалами, когда весь зал, буквально весь, встал и ушел! – а у них это эталон. Мне все это враждебно на каком-то самом базовом уровне, потому что все это вещи антихристианские. Все это эстетство занимается только тем, что страстно, самозабвенно, слюняво целует дьявола в зад. Они все убеждены, что жизнь – дерьмо, но почему-то при этом не стреляются, а, напротив, этим кокетничают. Из этого каким-то странным образом выводится мое представление о главном грехе: я его сейчас попробую сформулировать. Главный грех, главный соблазн вообще – это делать что-либо только ради того, чтобы повышать самооценку. Работать только на свое мнение о себе. И в этом смысле мне повезло, потому что я – актер и завишу от мнения чужого.

– Действительно зависите?

– Очень завишу, вы не поверите как. А настоящее зло совершается ради самооценки; вот все, что делается ради нее – и есть дьявол. Он там прячется, в этой щели.

– Чем вы удерживаете коллектив – не деньгами же?

– О, если б я мог удержать его – плюс ко всему – и деньгами! Я бы страстно этого хотел, но таких денег нет. И сомневаюсь, кстати, что это можно – одной зарплатой… Театр – это ведь такое дело: его все время надо взбивать со всех сторон, как подушку. Отвернулся – разладилось все. Но это в моей природе, я никогда бы не мог быть только актером, я страстно смотрю в какую-то точку – и смотрю в самом деле так убежденно, что и труппа начинает верить, будто там что-то есть. А кстати, оно и правда есть.

«И будьте человеком без СССР»


– С каким чувством вы вспоминаете Советский Союз и все советское?

– Да ну. Никакой ностальгии. Зоопарк. В СССР было столько идиотизма, что все хорошее этим совершенно обесценивалось и в конце концов поглотилось. Но в СССР, по крайней мере, у людей был смысл: либо в этом участвовать, либо этому противостоять. Сейчас этот смысл надо придумывать себе самостоятельно, да. Мне хорошо, у меня он есть. Найдите себе дело и живите им, и будете человеком без всякого СССР.

– Как вы себя держите в такой форме?

– А что особенного? Преподаю я. Это знаете как держит?

– Знаю.

– Потом, я играю пятнадцать спектаклей в месяц. Отец до последнего года жизни играл двадцать. А у него, между прочим, был порок сердца. У меня нет. Я не болею – кроме как по мелочи, – просто потому, что не могу себе этого позволить. Да что я! На Табакова посмотрите. В этом году 75. МХТ тащит, еще детей при этом заводит.

– Он с годами улучшается, по-моему.

– Во всяком случае, раньше мне иногда казалось, что на сцену вместо Табакова вышел штамп, а сам Олег Павлович пошел за сцену решать хозяйственные дела. Или книжку читать, допустим. Сейчас не кажется, да.

– Но вы, может, здоровый образ жизни ведете?

– Раньше много курил, потом в какой-то момент почувствовал, что мне это мешает, и с облегчением бросил.

– А пить?

– Расслабиться с рюмкой после спектакля – да, но в театре – никогда. Этому стоит начаться, как все полетит к чертям. Если от человека в театре пахнет, ему сразу говорят, что в его услугах театр больше не нуждается.

– Вы сами говорите?

– Почему сам? Самому это очень трудно сказать. Директора посылаю.

Рубрика: Интервью

Поделиться статьей
Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика