Алексей Серебряков: Я не люблю, когда на меня смотрят

Алексей Серебряков – один из самых знаменитых актеров современной России. И при этом едва ли не самый таинственный. Потому что играет он сильных, суперменистых и зачастую страшных, а в душе у него нечто совершенно иное, интеллектуальное и мечтательное, и любим мы его именно за этот фон. Потому что иначе вся брутальность ничего бы не стоила.

Алексей Серебряков – один из самых знаменитых актеров современной России. И при этом едва ли не самый таинственный. Потому что играет он сильных, суперменистых и зачастую страшных, а в душе у него нечто совершенно иное, интеллектуальное и мечтательное, и любим мы его именно за этот фон. Потому что иначе вся брутальность ничего бы не стоила.

Недавно Серебряков снялся в «Иванове» Вадима Дубровицкого – картине по Чехову, принципиально камерной, почти трехчасовой и не самой простой для просмотра. Идет она в Москве даже не третьим, а двадцать пятым экраном – в трех кинотеатрах. Но залы – битком, и исполнитель главной роли заново подтверждает класс. Как и в «ПираМММиде», вышедшей в апреле. В разговоре Серебряков являет то же удивительное сочетание жесткости – и даже злости – с точным и тонким умом.

«Никому не нужная сила»

– Совершенная загадка, почему Дубровицкий предложил тебе Иванова. Я бы не удивился, если б доктора Львова…

– Ну, может быть, посмотрел что-то из моих серьезных картин. «Нелегала» Фрумина.

– Не имевшего проката, кстати.

– Да. Но кому надо – посмотрели.

– Я помню споры вокруг этого фильма: он пародия все-таки или…

– Фрумин сумел обмануть всех: продюсерам он объяснил, что это кино про шпионов. С экшеном, возможными перестрелками и т.д. А он вообще режиссер из породы шаманов: он знает, что ему нужно, а больше никто не понимает. Он бьет в бубен и ждет, что пойдет дождь. Продюсер видит только бубен. Никаких гарантий дождя нет. Но чаще так получается, что он все-таки идет. Продюсеры и зрители ждали «Мертвого сезона», а он снял ностальгическое, гомерически смешное, прелестное кино, на котором человек, помнящий семидесятые, будет плакать, смеяться и думать. Про идиотизм спецслужб, про наивных и несчастных людей, про сельский идиотизм, про всё вместе. Кино это было на «Закрытом показе», но обсуждение, правду сказать, мне ничего не прибавило.

Есть режиссеры, у которых надо сниматься – даже при условии, что ты вообще ничего не поймешь. Вот Евгений Пашкевич – он десять лет снимает фильм «Гольфстрим под айсбергом», про Лилит, про первых людей, про эрос и каббалу, и десять лет назад я у него снялся в первой новелле. Шесть лет назад он закончил вторую. Три года назад – третью. Только что позвонил мне и сказал, что приступил к озвучанию. Будет ли эта картина закончена хоть когда-то – понятия не имею, но шанс есть. Надо в этом сниматься? Надо. Эти люди – готовые десятилетиями мучиться над проектом, искать деньги, ждать, пока кто-то заинтересуется сценарием – сохраняют представление о кино как об алхимии, и работать с ними для нас всегда будет честью.

– Тебе самому Иванов не отвратителен?

– Он в нормальном состоянии русского человека после тридцати пяти лет. Когда он что-то мог – а ничего не вышло. И эти неосуществленные замыслы и перемены в нем перебраживают в ненависть. Это человек, который к тридцати пяти, обладая большой природной силой и желанием что-то менять, понимает, что он окружен бесконечным глупым миром. Глупым человечеством, где только амбициозные хамы вроде Львова способны указывать прочим, куда идти и что делать. Иванов – человек, в котором была изначально огромная энергия. Ушедшая ни во что. Никому не нужная сила.

– Я всегда думал, что это драма возрастная.

– Социальная скорей. Гамлетовская – «С такой же безраздельностью весь мир заполонили грубые начала!» Гамлет ведь тоже не добрый.

– А ты никогда не хотел его сыграть?

– Я его играл на втором курсе, делал отрывок – собственную компиляцию из разных переводов – и даже получил пятерку. И очень хотел играть. А сейчас он уже не по возрасту мне.

– Глупости. Сколько тебе?

– Сорок семь, и в этом возрасте обращенные к матери слова «Спокойной ночи, но не спите с дядей» приобретают уже смысл гротескный. Но вообще-то Гамлет подходит мне – или, точней, я ему – больше, чем все эти герои, в масках которых я чаще всего существую. Амплуа «человека, которому верят». Решительные такие. А в жизни я персонаж скорее рефлексирующий.

– Ты снимаешься много – чего ждать в ближайшее время?

– Вот вышла «ПираМММида», где, мне кажется, удалось что-то новое сказать про девяностые, про людей, поставленных в новые условия и с жадностью пробующих небывалый опыт, его почти загробную или сновидческую вседозволенность. Но я больше всего жду от фильма Андрея Смирнова «Жила-была одна баба». Это о тамбовском восстании. В главной женской роли там Дарья Екамасова, которая, уверен, проснется знаменитой. Смирнов не снимал лет тридцать. У него всего три картины – «Белорусский вокзал», «Осень», «Верой и правдой». После чего только пьесы, сценарии и роли. А режиссер он, не побоюсь этих слов, первого ряда. В апреле должны быть первые просмотры. Будет ли прокат – не знает никто.

«Умному здесь не место»

– Ты можешь как-то объяснить, почему российское кино не имеет проката?

– Оно его имеет – в тех рамках, в каких вообще разрешено существовать интеллектуалу: он должен постоянно чувствовать, что ему отведена резервация, что его место вот здесь и пусть не высовывается. Есть три кинотеатра в Москве – «Художественный», «Ролан» и «35 мм» плюс небольшие залы в мультиплексах. Все остальное отдано девушкам с попкорном и пожилым юношам с пивом.

– У нас, по-моему, существует принципиальная установка на то, чтобы делать сознательно плохое кино. Почему – не понимаю.

– Нет, никакой установки не наблюдается, есть тотальный и повальный непрофессионализм. На всех уровнях. В последние двадцать лет школу успели утратить – это такая вещь, которая теряется легко, а восстанавливается годами.

– Ты не хочешь сам снимать? Планы были…

– Были, но то, что интересно мне, неинтересно пока продюсерам. Я перфекционист, а сейчас не время перфекционистов. Ответственность режиссера – очень существенная штука. Он использует творческий труд людей. У меня советская школа – я помню настоящих режиссеров, а насколько это совместимо с сегодняшней конъюнктурой – понимают все.

– Всероссийскую любовь тебе принес «Штрафбат». Тебе не кажется, что это нереалистическая картина вообще? Что она с самого начала миф – вот этот твой герой никак неубиваемый, сказочный?

– Претензии к искусству по части достоверности снимаются очень просто: правда не тождественна истине. Если вы смотрите на героя на крупном плане и у вас комок в горле – это художественная истина, вы сердцем подключились к картине, и цель ее достигнута. Вот когда я смотрел «Штрафбат», у меня этот комок был. Что касается фактических претензий – что же, их всегда много, потому что военный опыт разный до противоположности. Одни говорят, что штрафбаты не были на передовой, другие – что только они и были; одни – что там были сплошь уголовники, другие – что уголовники вообще туда не попадали; уцелевших, сам понимаешь, мало. Я не хочу параллелей, но – «Война и мир» вызывает шквал фактических претензий. Современники Толстого вообще бушевали – то не так и это произвольно… Для нас война двенадцатого года – уже почти Троянская. И моими детьми Великая Отечественная воспринимается так же. Поэтому фактические претензии будут занимать только специалистов, а зритель будет верить художественной истине. Точность была в другом – в подборе людей. Тут Досталь сработал, я считаю, идеально.

«Горячее сердце, выжженная земля»

– Раз уж заговорили о Достале и о сериалах – не могу тебя не спросить о «Завещании Ленина». Шаламов ведь был революционер, троцкист даже. Для него Ленин – во многом анти-Сталин. В сериале же получилось, что Сталин как раз выполнял завещание Ленина, что они близнецы-братья. Как ты относишься к Ленину и соратникам?

– Как к убийцам.

– Вот прямо так?

– Вот именно так. Надо называть вещи своими именами. Они убили страну. Когда я представляю, что могло бы здесь быть, если бы не эти поколения замученных; когда я думаю, сколько Толстых и Мусоргских не родилось из-за красного террора, а потом сталинского террора, а потом распада всей этой их пирамиды… У нас впереди именно распад, мы живем в нем, и – страшно сказать – я уже не хочу ассоциировать свое будущее только с Россией. Потому что не вижу у России внятных перспектив. Сделала это все русская революция и ее последствия.

– Или сделала, или продлила, иначе распад случился бы раньше. Ленин, как мне кажется, пытался нащупать выход из круга, и мотивы у него были не людоедские…

– Когда взрывают городового, мне совершенно не до мотивов. Мне неважно, читал ли террорист «Что делать?» и много ли над этой книгой думал. Судить надо по факту, а факты таковы. У России были разные перспективы развития – в том числе и распад, и возрождение, и революция, и эволюция. В историческом тупике Россия была уже не к семнадцатому, а к 1861 году. Но при выходе из тупика есть развилки. Гибель туда входила как один из сценариев, но были варианты. Ленин все эти варианты отсек. В результате страна надломилась бесповоротно, и ни ты, ни я не знаем, останется ли она на карте в прежнем виде.
А насчет высоких целей Ленина… Я видел людей, облеченных властью. Разных. И честно говоря, ничего, кроме личных амбиций, я за ними не вижу. В какие бы тоги они при этом ни рядились. Особенно если к амбициям добавляется драма малого роста – ой, извините.

– Но неужели, если уж совсем честно, ты бы не примкнул к большевикам году этак в восемнадцатом?

– А это сильно зависит от возраста. Вспомни толпу на тунисских, на египетских площадях – она состояла в основном из юношей. Молодежь всегда хочет социальных перемен... Лет в двадцать – может быть, как знать, но лет в тридцать – ни при каких обстоятельствах я не был бы с Лениным.

– Слушай, а ленинское бескорыстие тебя не привлекает?

– Но и Сталин был абсолютно бескорыстен! Желание быть живым Богом – какая же тут корысть? Нет, чистота помыслов – как раз любимый аргумент убийц. Чистые руки, горячее сердце… выжженная земля…

«Самогон ненастоящий, но опыт есть»

– Кстати, а как Балабанов тебе объяснял роль твоего строителя Города Солнца в «Грузе 200»?

– Балабанов никогда ничего не объясняет.

– Но сценарий он дал тебе почитать?

– Дал, как без этого? Но когда сценарий прочитан, операторы должны снимать, а актеры – играть. И в центре всего этого – безумно раздраженный Балабанов, потому что все делают не то, что он видит. Картина у него всегда в голове. Это кино совершенно визионерское – он просто реализует свое внутреннее зрение. А поскольку влезть в его голову никто не может, все играют, как могут.

– И ты этого мечтателя, в общем, выдумал?

– Актерски – да.

– И он тебе не объяснил даже, что связывает твоего героя с этим маньяком?

– Некие внутренние обязательства, которые он, как идеалист, не может преступить.

– Это сложные были съемки?

– Психологически – сложные, да.

– В сцене выпивки с историком вы пили настоящий самогон?

– Нет, конечно.

– А как это можно так сыграть?

– Ну, у меня большой опыт.

– Кино-то великое, между прочим.

– Да, рискну сказать, что это великое кино. У меня растут двое детей – восемь и девять лет. Так вот, когда они спросят: чем ты, папа, всю жизнь занимался? – я покажу им несколько картин: «Серп и молот» Ливнева, «Нелегал» Фрумина, «Перегон» Рогожкина. И «Груз 200» Балабанова.

– А «Обитаемый остров»?

– «Остров», пожалуй, нет. Впрочем, они его и без меня посмотрят.

– А тебе не обидно, что тебе всю жизнь предлагают довольно мрачных персонажей? Ты мог бы, кажется, блеснуть в чем-нибудь веселом…

– Был печальный опыт. Я сыграл у такого режиссера Полынникова в картине «Обнаженная в шляпе», ставшей лидером проката в девяностом, кажется, году. Я там искал родинку на попе у героини. Ну, и как-то этот опыт меня охладил. Я понял, что я не комический актер.

– А театральных проектов у тебя нет?

– Я формально артист театра Ленком, куда меня пригласили на «Льва зимой», но спектакль состоялся без меня. Как и без Морфова, который это начал и потом исчез, а заканчивал Панфилов. Я не могу год сидеть и ждать роли, не могу работать в самой театральной конструкции, потому что, признаться, не очень люблю, когда на меня смотрят.

– Великолепное признание для актера.

– Но это так, что поделаешь. К камере еще как-то могу привыкнуть, поскольку начал в тринадцать лет – «Поздняя ягода», «Отец и сын», – но зрительный зал… Юношеский восторг, любовь к аплодисментам – это было в театре Табакова, но вместе с молодостью ушло. Я не могу ориентироваться на публику. Я не хочу нравиться. Я не хочу прислушиваться к реакциям. Следовательно, лучше мне играть в кино. Вдобавок, когда я в кино попадаю в говно – я знаю, что оно конечно. Отработал двадцать дней, принес домой деньги – и забыл. А если ты в театре попал в говно – ты обречен его есть еще весьма долго. Не говоря уж о том, что спектакль через год – мертвеющий спектакль – напоминает костюм, висящий на вешалке, по которому приходится судить о живом человеке.

– А в кино он сам висит.

– Даже ходит.

 

Рубрика: Интервью

Поделиться статьей
Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика