Людмила Улицкая: В России власть всегда пытается заставить всех жить плохо. И не тем ли советская хороша, что теперешняя еще гаже?
Улицкая – вероятно, самый универсальный русский писатель в том смысле, что ее одинаково прилежно читают домохозяйки, высоколобые, физики, лирики, отцы, дети – все традиционные местные антагонисты. К сожалению, идиллии не возникает: кого читают все слои – тому и прилетает со всех сторон
Улицкая – вероятно, самый универсальный русский писатель в том смысле, что ее одинаково прилежно читают домохозяйки, высоколобые, физики, лирики, отцы, дети – все традиционные местные антагонисты. К сожалению, идиллии не возникает, потому что о каждой ее новой книге яростно спорят – будь то «Медея и ее дети», «Казус Кукоцкого» или «Даниэль Штайн, переводчик». Кого читают все слои – тому и прилетает со всех сторон.
«Меня интересует человек на границе»
– Одна из ваших сквозных тем – человек в болезни, в больнице, в душевном либо физическом дискомфорте. Но ведь болезнь только затемняет личность, мешает ей, это скорее тень на ней – или вам кажется, что человек так проявляется и испытывается?
– Да, это важная тема – человек в болезни, и в душевном и физическом дискомфорте, и в эмиграции, – когда он выбит за предел обыденного. Открывается новое видение, а то и «третий глаз». В сущности, самая для меня интересная тема – граница: между живым и мертвым, между болезнью и здоровьем, между – – если идти по этому пути бесстрашно и радикально – добром и злом. Между бобром и ослом – напоминаю этот каламбур, чтобы защититься от ортодоксальности мышления.
Дорогой мой друг Юлий Маркович Даниэль за год до смерти перенес тяжелый инсульт. Как же трудно и мучительно ему было жить – ускользало всё: слова, имена, бытовые навыки, целые куски памяти и куски жизни. Друзья навещали его, пили с ним чай и водку. В какой-то момент я поняла, что он никого не называет по именам – только «дружочек», «детка», «старик»… Он был настолько не уверен в своей памяти, что боялся перепутать имя или не смочь его вспомнить. Но при этом он не замкнулся, никого не отверг, по-прежнему – может, автоматически – продолжал оставаться самим собой. И это был подвиг. Мы видели, какой он совершает труд ради близких, ради окружающих. На днях 25 лет исполнится, как его нет. Какой урок достоинства он нам оставил.
И старость – тень. Еще какая! Но в этой тени личность приобретает огромные новые возможности. Школа мужества.
– Лучшая, по-моему, часть «Кукоцкого» – это скитания вашей героини в областях безумия. Судя по ней, вы испытываете некую тягу к фантастике или, по крайней мере, к темным и полубредовым состояниям сознания. Почему эта линия в вашей прозе не получила никакого развития?
– Когда я закончила роман, дала прочитать его двум своим друзьям. Одна – Майя Туровская, весьма пожилая дама, профессионал, моя соседка по дому. Она сказала: замечательный роман, но всю эту середину надо выбросить. Очень мутно. Вторая моя подруга, в то время начинающий писатель, увлеченная тогда темой расширения сознания, двадцати пяти лет от роду, прочитала и отрецензировала иначе: зачем это обрамление? Весь роман – в его середине, а остальное, по-моему, надо выбросить. Я посмеялась и выпустила роман целиком, как есть.
Там нет фантастики. Вообще. Это опыт. Главным образом личный, отчасти чужой. Как с музыкальным слухом – есть одаренные, есть совершенно глухие, трех нот запомнить не могут. Это особенность на грани недостатка. Точно так же и в области, соседствующей нашему дневному сознанию. Есть чувствующие, есть бесчувственные. Из чувствующих происходят колдуны, медиумы, оракулы. В этой области много шарлатанства – но не сплошь шарлатанство.
«Стыд и страх всегда вместе»
– «Зеленый шатер» стал единственной пока летописью советского диссидентства в постсоветской литературе. Почему об этом так мало написано – хотя в семидесятые эта тема была главной, у Кормера, например? Согласны ли вы, что подполье налагает мрачный и чаще всего дурной отпечаток на человеческую личность – или это полезная школа?
– Мы с Кормером дружили, и «Наследство» я читала, конечно, еще в самиздате. Тогда я осудила его за портретизм, местами злой, и высокомерие, которое увидела в его позиции «над схваткой». Володя был умнейший человек, а надо мной судьба подшутила. Прошло сорок лет, и я сама написала роман о том же времени, с тем же осужденным мною «портретизмом»… И, в сущности, «над схваткой».
Подполье тех лет, как мне кажется, нисколько не налагало мрачного и дурного отпечатка. Или мне повезло? Я принадлежала скорее к широкому кругу читающих самиздат, а не к тем, кто его производил. Хотя по усмешке судьбы из Института общей генетики вышибли меня и моих друзей из-за самиздата, и моя пишущая машинка фигурировала...
Единственное подпольное мероприятие, в котором я принимала участие, – евангельские чтения на дому, это было с подачи отца Александра Меня. Поверьте, это было куда как интереснее, чем любая общественная жизнь того времени – с комсомольскими собраниями, народными дружинами, субботниками и кавээнами. Славное было подполье, ведь его бытовое лицо – знаменитая московская кухня семидесятых. Разговаривали, курили до одури, пили чай и водку и снова разговаривали. Там и получали образование и нравственные уроки. А «Зеленый шатер» я потому и написала, что в какой-то момент вдруг поняла, что современные молодые люди очень плохо относятся к условно шестидесятникам, считают их ответственными за тот бред, в который мы дружно все попали сегодня, словом, всех собак… А я это поколение люблю. Оно училось свободе, на своей шкуре училось. Это трудно, и много разных издержек, и Достоевский где-то рядом со своими «Бесами» примостился, дышит в затылок, ИНИЦИИРУЕТ! Легко заблудиться.
– По-моему, о том времени не пишут, потому что стыдятся. В том числе – тогдашнего страха.
– Два слова вместе вы поставили точно – стыд и страх. Страх – инструмент управления обществом. Лучше никто не придумал. Стыд – чувство, которое испытывает человек, когда осознает, что его жизнью руководит страх.
Шестидесятники первыми ощутили в социальном смысле стыд страха. Что стыдно быть такими запуганными, что со страхом надо бороться. Я этот урок хорошо усвоила. Поэтому, когда мне становится страшно, рядом возникает чувство стыда. Это про всё, и про болезни тоже.
– Когда в наше время пинают советскую власть, я испытываю определенный дискомфорт – это чаще всего делают люди, которые в советской жизни попросту не состоялись бы, а ведь она лепила замечательные типы. У вас есть подобные ощущения или вы и сами вспоминаете свою советскую жизнь с отвращением?
– Дима, я еще Сталина помню! Его похороны! А недавно я читала записные книжки моего деда Якова, так вот там на одной страничке написано: «Сегодня умер Толстой. Я весь день плакал. Но родителям ничего не сказал. Они ничего не понимают». В 1910 году написано. Ему 19 лет. Меня как током ударило – «сегодня»! Этот юноша, оплакивающий Толстого, три раза был арестован, сидел в тюрьмах, в лагерях, в ссылках. Ну совершенно ни за что! Только за способность видеть происходящее.
Нет, не люблю советскую власть, особенно сталинский ее период, не люблю всякую власть. Это у меня физиологическое – волосы стригу сама, в парикмахерскую не хожу. Меня ваша снисходительность к советской власти всегда удивляет. Не тем ли одним она хороша, что теперешняя еще гаже? Последние годы часто вспоминаю мою покойную подругу Алену Бокшицкую, она была редактором газеты «Дом кино» в первоперестроечные годы, и однажды у нее вышла газетная шапка – «НИКАКАЯ ВЛАСТЬ НЕ ЗАСТАВИТ НАС ЖИТЬ ПЛОХО». В России власть всегда пытается заставить всех жить плохо. Во всех отношениях. Советская вся держалась на страхе, теперешняя – на корысти. Растлевает и та, и другая. Они еще могут посостязаться, у кого лучше получается «расчеловечивание».
Методики разные, результат сходный. Но свою жизнь при советской власти я вспоминаю с любовью и нежностью. Это время молодости, у котят открывались глазки, все было очень интересно, иногда (часто) больно, и это тоже нормально, потому что жизнь – процесс болезненный. Любить, учиться, сострадать советская власть мне лично не мешала. Я всегда относилась к власти, как к погоде: ну, плохая погода – надень галоши, возьми зонт и живи.
– Считаете ли вы любой национализм однозначно вредным и опасным или с националистами можно о чем-то договариваться?
– Кому вы задаете этот вопрос? Еврейке! Я принадлежу к народу, который выжил исключительно за счет национальной идеи (национальная идея – это ведь синоним национализма). Не могу не признать, что национализм цементирует нацию, страну, державу. Но не империю, по понятным причинам. Из-за национализма империя скорее может развалиться.
Национальную идею я не люблю. Мне гораздо симпатичнее идея космополитическая (в старом отечественном варианте она называлась интернациональной). А национальная мне кажется устаревшей. И не только по той причине, что в современном мире четверть людей – полукровки, а достижения современной генетики, дай ей бог здоровья, указывают нам очень убедительно, что национальность – это гораздо в большей степени культура, чем кровь.
Вы-то спрашиваете прагматически, с точки зрения сегодняшней улично-общественной ситуации. Сегодня она опасна. На вопрос этот, кажется, исчерпывающе ответил Владимир Соловьев больше века тому назад. Он писал о том, что когда национальное самосознание воспаляется, то превращается в болезнь, которая завершается национальным самоуничтожением. Уличные бесчинства тесно связаны с «генеральной линией партии», которая установку делает не на борьбу с бедностью, не на образование и здравоохранение, а на мифическое вставание с каких-то колен, на которые никто нас и не думал ставить. В массе своей, как мне представляется, наши националисты – ребята малообразованные, но чувствуют за собой силу. А как известно, сила есть – ума не надо. Договариваться с ними вряд ли возможно. И кто будет договариваться? Вы? Я? Или Рогозин?
– И каков ваш прогноз?
– Хорошо бы удержать их в рамках закона – чтобы «мигрантов» не убивали и машины не поджигали. Именно по этой причине я, как попугай, твержу одно и то же: образование! образование! хорошие учителя! хорошие школы! И эти молодые националисты, и молодые фашисты – тоже наши дети, упущенное поколение.
«Москва – глубокое нездоровье»
– С тех пор как открылись границы, зарубежные путешествия перестали быть экзотикой. Но чувствуете ли вы до сих пор некую грань, оказываясь в чужой стране и живя там?
– Разницы во мне – тамошней и здешней – нет никакой. Как купить хлеб в Италии или Германии, знаю. Во всем прочем – чем дальше, тем острее чувствуется глубокое нездоровье жизни города Москвы. Всяческое. Это просто ужасно.
– «Девочки» были вашим литературным дебютом, сразу заявившим зрелого и самостоятельного писателя. Вы не печатаете ранних вещей или сразу начали с этого цикла?
– Нет, не так красиво. Сначала были две маленькие детгизовские книжки – «Скучная шуба» и «Сто пуговиц». Потом написала несколько рассказов для детей. Они составили много лет спустя сборник «Детство-49». Потом – по случайному стечению обстоятельств и чудом – вышел сборник «Бедные родственники» на французском языке в «Галлимаре» в 1993 году. Потом по-русски – «Бедные родственники», но уже вместе с повестью «Сонечка», это 1994 год. А «Девочки» – позже. Мне ужасно нравилось писать рассказы, особенно размером в 21 страницу, то есть довольно большие. Мне и сейчас это нравится. Но рассказы от меня ушли. О чем я очень сожалею. Может быть, всё, рассказываемое рассказами, я уже рассказала. Пришлось писать романы. Недавно я перебирала свои записные книжки – они единственное, что меня роднит с маститыми писателями – и нашла много всяких «завязей» рассказов. Но не уверена, что смогу их прорастить.
– «Шатер» доказал, что появились новые повествовательные техники, что историю сегодня интересней рассказывать фрагментарно, с разных точек зрения, нелинейно и т.д. В «Штайне» это тоже есть. Не кажется ли вам, что обычное последовательное повествование себя исчерпало, что мы присутствуем при рождении новой романной культуры – и только российская проза в этом смысле досадно отстает?
– У меня не было намерения экспериментировать. Я точно знаю, что в моем случае книга сама ищет свою форму. Не я ее придумываю, а я иду за ней следом, куда ведет. Ни «Даниэль», ни «Шатер» другим способом просто не получались. А вот чувство – «не то, не то, совсем не то», – оно у меня есть. Вроде детской игры «холодно – горячо». Наверное, вы правы, линейное повествование стало скучновато. Но это в случае, если мне не очень интересно, что именно мне сообщает автор. Последний роман, который мне очень понравился, – «Журавли и карлики» Леонида Юзефовича. Действительно, повествование не линейное. Равно как и в последнем шедевре Людмилы Петрушевской «Номер Один, или В садах других возможностей». Я с большим запозданием читаю книги, когда они давно уже перестают быть новинками.
Но тип повествования – это вопрос моды: то носят брюки широкие, то узкие. Глаз устает от однообразия, хочет новизны. А новизна может быть и в форме подачи материала, и в открытии новой темы (пойди попробуй!), но главным образом в проникновении в новые области.
– Но есть области, куда прозе лучше не соваться, – с ними может справиться только документалистика. А вымысел для таких страшных вещей – это оскорбительно. Ну, как «Блокадная книга» Адамовича и Гранина: она физически не могла быть художественной.
– Да, конечно, именно это я имела в виду, когда говорила о пограничной литературе. В мире существует некоторое количество безусловно гениальных книг. Достаточное. Я не хочу сказать, что культура кончается и вся осталась за нашей спиной. Но есть великие недосягаемые образцы, и выше не прыгнешь. Поляна в большой мере съедена. Вот с фантастикой какая чудесная история произошла – она блистательно началась, по моим понятиям, с Герберта Уэллса, ну, пусть с Жюля Верна, ладно. Взлетела до потрясающих высот Рэя Брэдбери, Шелтона, Станислава Лема и многих других гениальных… А потом начался такой суперпрогресс, что реальность фантастику в некотором смысле обогнала, и вся она сдулась, остались одни войны, «Звездные войны». И тут начинается прекраснейшая научно-популярная литература, мемуаристика, новый жанр «народной книги» – на наших глазах. У меня не было никакой установки «на документ». Меня туда поволокло со страшной силой. Я не сопротивляюсь.
«Ходорковский меня многому научил»
– Два издания с весьма символичными названиями – «Литературная газета» и «Культура», призванные по идее быть дискуссионными площадками для писательского сообщества – захвачены людьми откровенно бескультурными и антилитературными. Можно ли мириться с таким положением дел и как мы это допустили?
– У меня нет никакого ресурса, чтобы реагировать на все эти «игры разума». Пусть живут, лишь бы не размножались.
– На будущий год выходит – будем надеяться – Ходорковский. Вы чего-нибудь ждете от него – и от общества, в которое он возвращается? Что изменится, что он будет делать, что значит для вас переписка с ним?
– Один человек сел за решетку, а выйдет – другой. Я хочу от всей души, чтобы он жил той жизнью, которую сам для себя выберет. Он этого достоин – знаете такую формулу? Если он решит уехать на весь остаток жизни в Гонолулу – имеет на это право. Если решит заниматься общественной деятельностью – в моем лице найдет внимательного и доброжелательного наблюдателя. Переписка с Ходорковским была для меня хорошим уроком – не выносить оценок.
У меня были свои оценки, и они оказались отчасти ошибочными. Нет, это не значит, что я стала государственником, как Михаил Борисович. Но он научил меня уважать чужие взгляды. Ну, а поведение его вообще образцовое. Я ему благодарна за тот урок, который он всем нам дал.
Читайте также:
Людмила Улицкая затянулась в последний раз