09.10.2007

Марк Захаров: Мы дети полдорог...

В верхах есть примета: сходил в Ленком - сняли

Ленкому исполняется восемьдесят. Юбилей отмечен гоголевской «Женитьбой» в постановке Марка Захарова, режиссера, который и сделал из театра, пребывавшего в глубоком кризисе, одну из достопримечательностей театральной Москвы.

Делаю ставку не на звезду

Даже на фоне своей позднешестидесятнической генерации, в которой блистали поистине великие имена, он поработал за десятерых и на очень стабильном уровне. Как это получалось, начинаешь понимать после разговора с ним, потому что за сорок минут он успевает сказать действительно очень много. Не только словами. Как – это уже режиссура.
– То, что вы все чаще зовете в Ленком людей со стороны, преимущественно молодых, – это поиск смены?
– Новые люди должны приходить в театр. Иначе он выродится. Недавно Инна Соловьева справедливо написала, что Ленком никогда не был театром одной звезды – это так, центр тяжести гибко переносится, я всегда делаю ставку не на звезду, а на среду. Творческую среду, в которой могут формироваться мощные индивидуальности. Эту среду нельзя замыкать.
Пришел Александр Морфов – молодой болгарский режиссер, он будет делать в этом сезоне «Визит старой дамы» Дюрренматта, а до этого сделал «Пролетая над гнездом кукушки». Я так любил формановский вариант этой истории, что в возможность ее адекватной театральной постановки не верил, но Морфов меня переубедил.
Мирзоев поставил «Тартюфа», Жолдак будет делать «Русскую красавицу» – я за свежую кровь; пусть мы ошибемся, но не закиснем. Хотя у меня есть твердое понимание того невеселого факта, что вечных театров не бывает. Того Ленкома, который возник в семидесятые и который ассоциируется с нынешними звездами первого ряда, больше не будет. Болезни Караченцова и Абдулова подкосили театр. С тех пор как ушел Евгений Павлович Леонов, труппа не переживала таких ударов. Есть блестящие молодые артисты – второе, третье поколение: Миронова, Фролов, Большова. Но Ленком не прежний. Что, может быть, и к лучшему: постоянство бывает только в смерти.

О возвращении Караченцова на сцену думать нельзя…
– Вопросов о состоянии Абдулова и Караченцова не избежать. Караченцов, писали, был на сборе труппы, но я не всегда понимаю желание его жены, Людмилы Поргиной, обязательно вытащить его на люди… Это уже поссорило ее с врачами, кажется.
– Я не хочу это обсуждать. Мне кажется, Людмила Поргина старается придать этой истории оттенок театральности, публичности, словно наверстывая недоигранное, – и не могу этого одобрить, но это только ее жизнь и ее выбор. С врачами там действительно отношения такие, что все встречи уже происходят под магнитофон – полное взаимное недоверие. Я посетил Караченцова, общался с ним – он может говорить короткими фразами. О возвращении его на сцену думать нельзя – он потерял сознание даже на теннисном корте и вряд ли выдержит актерские нагрузки, и голос пока не восстановился, – но его здравый рассудок сомнений не вызывает. Другое дело, что личность не может сохраниться в неизменности после такой травмы – деформации неизбежны.
Что касается Абдулова, в его возвращение на сцену я верю, и все разговоры о том, что его может спасти только чудо, меня не пугают: чудо сопровождает Абдулова всю жизнь, он бывал и не в таких переделках и всегда выходил победителем. Что болезнь – он обманывал КГБ!
– Это как?
– Ко мне в семьдесят шестом в театр явились люди оттуда и сообщили, что у Абдулова связь с иностранной шпионкой, которую они сейчас высылают. Тем самым ему закрываются любые выезды за рубеж. Так-так, говорю я, но ко мне-то что вас заставило обратиться? Что я могу сделать с Абдуловым? А пусть, сказали они, на него повлияет комсомольская организация театра. Чтобы не вступал больше в связи со шпионками. Вот тут я впервые, пусть в легкой дымке, разглядел крах системы: если у грозы всей страны, Комитета, не нашлось других проблем, кроме эротических похождений Абдулова, и других инструментов, кроме комсомольской организации, – дело швах. Что и произошло. А за границу он выехал очень скоро – и никто не остановил. Да что КГБ – он меня обманывал!
Абдулов по молодости лет  часто опаздывал на репетиции, причем опаздывал так, что стадия гнева у меня успевала пройти и наступала стадия тревоги; я был счастлив, что он вообще появился. «Саша, что это такое?!» – «Марк Анатольевич, – отвечал он, – я два часа сидел у постели тяжело больной девушки!» Он произносил это так, что я сам готов был разрыдаться, и покупался еще дважды, пока не сообразил, что про постель, может, и правда, а про остальное…
– Абдулов сегодня незаменим?
– В «Женитьбе» Кочкарева вместо него сыграет Чонишвили. Мы уже показывали «Женитьбу» в конце прошлого сезона в Самаре, где успех был шквальный.
– Почему «Женитьба»?
– Скажу вам честно, у меня давно не было желания поставить что-то новое. А когда настойчивого желания нет, незачем и браться. Константин Эрнст предлагает поставить на телевидении все, что хочется, но я никак не пойму, чего действительно хочется настолько, чтобы тратить на это год своей и чужой жизни. Почему Гоголь? Потому что до Достоевского, до Салтыкова-Щедрина он залез в нашу русскую черепную коробку и что-то важнейшее про нас понял и попытался перенастроить, и не смог. Думаю, в «Женитьбе» особенно наглядна одна главная черта славянского характера – твердое понимание, что надо немедленно что-то менять: «Живешь, живешь, да такая наконец скверность становится!» В этом вопле Подколесина в самом начале главная предпосылка всего действия: женитьба ведь у Гоголя не любовное событие. Это попытка переустройства жизни, и русский человек иногда вдруг страстно хочет все перевернуть в своей судьбе: проводит реформу судебную, земскую, административную, отнимает льготы, упраздняет министерства… а потом, в решительный момент, вся эта импульсивность уходит в песок, в никуда, и все возвращается на круги. Жених выпрыгнул в окно, и мое почтение. Это хорошо заметно на поляках – тоже славяне, но страна меньше: у нас все как-то медлительнее происходит, растворяется – а там все эти метания на глазах. Дружат с нами, враждуют с нами, затевают реформы, отказываются от них…

Мы зомбированы до сих пор
– Вы согласны с мнением той же Инны Соловьевой, что в Ленкоме не осталось общественного пафоса – он постепенно вытеснился тотальной иронией, а потом и просто молчанием по этому поводу?
– Скажу вам больше, я был настолько наивен, что искренне пытался – вместе с Шатровым – противопоставлять плохому Сталину хорошего Ленина. Вообще идеология ушла, это точно. Оказалось, что дело не в ней. Я периодически езжу в Германию и вижу, что восточные немцы по-прежнему отличаются от западных – во втором, в третьем поколении… Я думал, что состарятся те, кто помнит коммунистов, что вырастет новая генерация – ничего подобного, все воспроизвелось; кто живет в Дрездене – не умеет и не хочет работать, как в Баварии. Правда, и корысти у них меньше, и расчета. Дело в том, что в Восточной Германии идеология не насаждалась, а вбивалась, она успела въесться в кровь – никто же не думал, что вследствие идейной обработки человек может меняться биологически. Но – может: человек вообще такое существо, что его биология управляется идеологией, головой.
Так что задачу свою я вижу не в борьбе с идеологиями, а в раззомбировании. Мы зомбированы до сих пор – за семьдесят лет, ничего не поделаешь, вырос другой человек. А раззомбирование – оно сложней, чем разрешение или запрещение чего-то.
– В Ленком любит ходить властная элита, вы с ней часто общаетесь – как она эволюционирует?
– Это вы никогда не были властной элитой. Не то знали бы, что у них там в верхах есть примета: сходил в Ленком – сняли. Юрий Любимов, чей девяностолетний юбилей театральная Москва будет справлять в этом сезоне, придумал термин «портрет». Это если человек из верхушки пришел. У нас закономерность четкая: «портрет» явился – и перестал быть портретом. Началось с Язова. Пришел. Я показываю ему фотографию: основатель театра Берсенев с молодым Константином Симоновым, спрашиваю: узнали? Он говорит: да, справа вы… Через неделю ГКЧП, и сняли. С тех пор пошло.

Путин в Ленкоме не бывал
– А Путин у вас бывал?
– Путин не бывал. Супруга заходила несколько раз… А совсем недавно были Иванов и Медведев. Я в этом кабинете их принимал и сказал любимую фразу о том, что чувствую себя, как Станиславский: он одинаково волновался во время визита в театр великого князя и первого секретаря ЦК. Я тоже одинаково волнуюсь – что тогда, что теперь. Они поулыбались. Я уж думал, традиция прервана: они посетили театр, и ничего. И вот вам, пожалуйста, Зубков – премьер…
– Опасное место – Ленком.
– Не говорите. Медведев, кстати, заметил, что наступившая стабильность пока не сказывается на коррупции: она остается проблемой номер один. Это меня поразило: ведь вроде бы завелись деньги, ведь столько разговоров о порядке! Нет – воровство пуще прежнего, я услышал недавно, что и на Сочи не хватает двенадцати выделенных миллиардов. Создали комитет по надзору за расходованием. Дальше, видимо, создадут комитет по надзору за комитетом.
– Но ведь в театре не воруют! Ни у вас, ни у других – в чем дело?
– Ну, вероятно, в том, что в театре люди объединены талантом и общими ценностями, а в правительстве – нет, а в России – тем более… Потом еще вот какое отличие: я на ошибке гениального Эфроса убедился в том, что театр нельзя строить в расчете на одну звезду, будь это даже такая звезда, как покинувшие его Ширвиндт или Гафт, как оставшаяся с ним Яковлева… Театр – не пирамида, это дело такое многоцентричное. А Россия все как-то выстраивается в пирамиды с одной звездой, а в пирамидах могут работать либо за страх, либо за деньги. За идею – нет.
– Но опыт общения с Путиным у вас есть?
– Есть, он интересно общается. Умеет, что называется, срезать. Все понимает, это шокирует в первый момент. Я подготовил целый доклад о возможной реформе театрального дела. Начинаю: «С точки зрения правового государства…» Он сразу: забудьте, мы живем не в правовом государстве. Я: но надо же как-то разобраться со спонсорами, написать закон о них… Он: с вашими спонсорами лучше не разбираться. Я думал сначала, это он мне одному так сказал, но потом выяснил – нет, многим.
– Он что же, Таранцева имел в виду?
– Возможно, и Таранцева.
– Знаете, не в обиду будь сказано, но меня это тоже всегда шокировало. У него же на лице крупными буквами все написано…
– Ну и что, а театру он помогал очень! Мы современное оборудование купили благодаря ему. Нам и Андрей Вавилов помогал – легендарный персонаж, на которого уж такой был накат, что казалось – непременно посадят. А он прилетел из-за границы и всех раскидал, как щенков, и оказался ни в чем не виноват. Это единственный случай, когда в ответ на просьбу спонсора я принял в театр его протеже, Марьяну Царегородскую, портретами которой была увешана вся Москва.
– Вы ее видели живьем?!
– Даже репетировал с ней.
– Там было из-за чего оклеивать всю Москву плакатами?
– Ну, я не судья чужим вкусам! Работала она неплохо, у нее был эпизод в «Варваре и еретике». Потом я этот эпизод вырезал, а она, видимо, охладев к театральной карьере, улетела в Лондон заниматься балетом.
– И Вавилов теперь помогает лондонскому балету?
– Не знаю. Нам он помог с дорогими и трудными японскими гастролями, которых одна принимающая сторона не потянула бы. Спасибо.
– Есть в современной театральной Москве восхищающие вас деятели и спектакли? Может, какие-то студии, экспериментальные коллективы, малые сцены?
– В Москве – Фоменко, в Петербурге – Додин. Из спектаклей на меня сильное впечатление произвел «Пластилин» по пьесе Сигарева в Центре Казанцева и Рощина. Это было новаторски и очень энергично. Что касается студий и малых сцен, я не поклонник камерных экспериментов – это просто не мое. На малом пространстве проще воздействовать на зрителя, начинаются уже не театральные, а гипнотические приемы. Я однажды в порядке издевательства запустил слух, что планирую поставить спектакль в грузовом лифте, вот только не могу найти спонсора на достаточно вместительный лифт. Все купились, всерьез писали об этом, до сих пор спрашивают, что там с лифтом… А ведь эпилептик, бьющийся в припадке в тесном замкнутом пространстве вроде кабины того же лифта, подей­ствует сильней любой актерской игры. Я люблю большую сцену и большой зал.
– Где тоже не обходится без гипноза.
– Ну а как же! Высшее достижение – когда ты семьсот разных людей, друг с другом даже не знакомых, на несколько минут – больше не бывает – превратил в единую биомассу, с общими чувствами, общим восторгом…
– Я недавно переслушал «Звезду и смерть Хоакина Мурьеты» – и все-таки не понял, как это вам в 1976 году разрешили. Ведь это и сейчас звучит крамолой: «В школе с детства нас учили – нет страны чудесней Чили, только жизни нет, только жизни нет…»
– С «Мурьетой» более или менее понятно: Чили, Корвалан, Неруда, антиамериканский пафос, недавний пиночетовский переворот, как-то она прошла по разряду политического театра, хотя вся сцена отъезда – «Мы из ада отправились в рай, прощай!» – считывалась залом как явный намек на эмиграцию из СССР. А вот как «Юнона и Авось» несколько лет спустя была принята на ура – это чистое чудо. Наверное, им просто понравился спектакль. Одна женщина из принимающей комиссии, совершенно партийная, так и сказала: «Особенно удался образ Богоматери». После чего Вознесенский сказал, что просто так это случиться не могло, что это Божественное вмешательство и надо всем срочно ехать в Елоховский собор – ставить свечу к иконе Казанской Божией Матери. Что и было исполнено. Этот спектакль не мог быть пропущен никогда и ни при каких обстоятельствах – чего стоит подъем Андреевского флага на сцене или ария Резанова «Мы дети полдорог, нам имя полдорожье». Но прошел практически без поправок. И это был последний спектакль в истории российского театра, способный собрать стадион. Мы не поставили с тех пор ни одного мюзикла – не потому, что не было идей. Они были, но всякий раз всплывала матрица «Юноны». А подражать себе я не хочу.

После 70 меньше боишься чужого мнения
– У вас с Гориным, Мироновым, Ширвиндтом была замечательная компания: сейчас в

театральной среде есть что-то подобное? Есть такие московские интеллектуальные центры, от которых исходит заряд веселья и ума?
– Они обязательно есть, только это дело возрастное. Компания – это для тридцатилетних, сорокалетних, потом каждый сам по себе. Пора привыкать, что единой среды больше нет, что интеллектуальная жизнь будет происходить, как в Америке, в небольших, но мощных академических или творческих центрах.
– Возраст как-то меняет человека? Одни говорят, что сильно, другие – что ничуть…
– Меняет очень. Уходит юношеский максимализм, но и талант убывает. После семидесяти меньше боишься чужого мнения, вообще становишься храбрей, но семьдесят – сильный психологический удар. Вероятно, самый сильный из всех возрастных. Ничего не поделаешь, все лучшее придумывается в молодости. Достанься мне театр не в сорок лет, а позже, бог знает, что получилось бы. А ведь я сразу после назначения едва не слетел: первым спектаклем был «Автоград», все вроде сошло, а вторым – «Тиль», и на него пришла жена одного «портрета» с внуком. Ей показалось, что это детское. А там был фламандский юмор, и было принято решение меня переместить на Московский театр оперетты, куда я совершенно не собирался. Я стал ждать увольнения, честно предупредив, что со мной уйдет и часть труппы, которую я же и привел. Но они про меня там забыли, и «Тиль» продолжал идти, и я ставил новое… Это спасение наше – что они про нас забывают. Мы все думаем, что там, наверху, все четко и последовательно. А там, слава Богу, такое же раздолбайство, как везде. – Вы, как и Любимов, начинали как актер – нет желания к этому вернуться? Сыграл же он Сталина в солженицынском «Круге первом»…
– Вот этих планов у меня нет совершенно, я забыл профессию. Пришел однажды драматург – известный, но не первого ряда – и предложил пьесу о Пушкине. Ладно, я спрашиваю: кого вы видите в этой роли? «Вас, Марк Анатольевич!» – говорит он. Я представил, как приклеиваю бакенбарды, сколько радости доставлю артистам театра этим перевоплощением… всегда же приятен режиссер в идиотском положении… К счастью, жена в ранней молодости убедила меня, что актер я очень посредственный, а режиссер хороший. Актеру в студенческом театре платили тридцать рублей, а режиссеру побольше.
– Дайте определение идеального актера.
– Тот, кто, едва войдя и ничего не делая, приковывает зрительское внимание. Обладатель животного магнетизма – вроде Суханова, от которого не оторвешься. Мне однажды в Петербурге одна фирма предложила: у нас праздник, привезите к нам звезд, Караченцова, Абдулова, Чурикову… Я спрашиваю: что мы должны делать? А они: ничего, мы накроем стол, пусть они просто едят, а мы будем смотреть… В каком-то смысле это и есть идеальный театр. Они просто живут, а вы не можете отвести взгляд.

Рубрика: Без рубрики

Поделиться статьей
Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика