Отар Иоселиани: Возможно, Сталин хотел творить добро. Но про Путина так не скажут

Отар Иоселиани – это камертон – и в области вкуса, и в области человеческих отношений. Скажу лишь, что из всех людей, с кем я когда-либо разговаривал, этот человек произвел на меня самое сильное впечатление

Фото:

Про то, что Отар Иоселиани – один из крупнейших ныне живущих режиссеров мира, я напоминать не буду. Про то, что ему только что исполнилось восемьдесят, напоминать не буду тем более: он этого терпеть не может. Скажу лишь, что из всех людей, с кем я когда-либо разговаривал, этот человек произвел на меня самое сильное впечатление – если не упоминать близких, которые, понятно, воздействуют сильнее.

Иоселиани – это не только «Жил певчий дрозд», «Листопад», «Фавориты луны», «Истина в вине» и «Шантрапа». Это камертон – и в области вкуса, и в области человеческих отношений. А в иные времена, скажу я вам, звук камертона производит на слушателя большее впечатление, чем иная симфония.

Иногда хочу вернуться в племя, которое снимал в Африке

– Отар, про юбилей мы, вероятно, говорить не будем...

– У кого юбилей?

– Понятно.

– Я про возраст не вспоминаю и никому не советую. Иногда, когда узнаю, что кто-то младше сорока, мне хочется спросить: «Тебе не стыдно?» Но потом эта эмоция проходит.

– Я тогда спрошу про любимую картину – «И стал свет». Как вышло, что вы вдруг после Грузии и Франции сняли про Африку?

– Это был восемьдесят восьмой год, я хотел снять про Сванетию, про Мингрелию, про ужас, который тогда происходил. Но я не хотел конкретики, мне интересно было снять притчу. Я взял машину – вся пластмассовая, которая удивительным образом не разваливалась на тамошних сплошных ухабах – и поехал по Африке, но вся она оказалась настолько загажена белыми людьми, что найти чисто африканское племя, которое было мне нужно, никак не получалось. Наконец доехал до Сенегала, до реки Казаманс, около которой жило маленькое племя: я сидел у этой реки призадумавшись, и вдруг мимо меня прошла женщина и спросила с крайним изумлением: «Белый?» Я понял, что приехал.

– По-французски спросила?

– Да. Я сказал, что она очень красива. Она ответила, что есть гораздо красивее и она не замедлит меня с ними познакомить. Познакомился я и с вождем, который был, к моему удивлению, намного меня младше. Я изложил ему свою затею. Он ответил: «Я посмотрел на вашу gueule – морду – и нашел ее приличной, так что снимайте». Все обычаи в фильме ненастоящие, их выдумал я – скажем, когда женщины собираются в круг, советуются, а потом ребенок идет сообщать их решение мужчинам. Это их устроило, они нашли обычай приличным. Я иногда хочу туда вернуться, но боюсь увидеть то, что видел во всей остальной Африке, то есть цивилизацию, состоящую в нищенстве и торговле божками.

– Торговлю божками не вы придумали?

– Ими заставлен весь Париж.

– Я часто слышал, что вы называли Жана Виго любимым режиссером – что такого в «Аталанте», что столько непохожих людей в один голос называют ее главным фильмом в своей жизни?

– Ну как это объяснишь? «Аталанту» надо смотреть целиком, в полной версии, хранящейся в Госфильмофонде. Один эпизод, когда новобрачные выходят из церкви и вся толпа идет к реке, а они, заблудившись, держась за руки и глядя в никуда, забытые, потерянные всеми, бродят среди стогов на лугу, кружат среди них, – это отдельный фильм. А когда боцман – Мишель Симон – показывает новобрачной лицо-татуировку на своем животе, вставляет сигарету в пупок и курит? А когда новобрачная впервые увидела циркача, который хлопает себя по тарелкам – эти тарелки у него на ногах, на бедрах, на плечах, – и он уводит ее, как завороженную, а муж сует голову в ведро, потому что ему сказали, что он найдет ее в воде? Нет, меня бессмысленно спрашивать об этом фильме, он полон таких вещей, из которых потом выросли и Феллини, и Жак Тати, и, кстати, наш Шпаликов, которого я считаю лучшим советским сценаристом. Лучшим, если брать сценарий как основу фильма, а не как самостоятельный текст.

Вот они где у меня сидят, революционеры...

– А кто вам нравится из современников? В семидесятых годах, например?

– Например, Георгий Шенгелия – «Путешествие молодого композитора». Например, Илья Авербах. Его жена и сценарист Наталья Рязанцева. Вообще, я не хочу обсуждать свое поколение и своих товарищей – именно потому, что они мои товарищи. Многим мешало слишком серьезное отношение к себе, от которого вообще происходит множество бед. Мне все время хочется сказать: не нервничайте! Можно же просто жить, пить вино, в конце концов... «Листопад» многим казался сложной картиной потому, что это фильм про красное вино – красное вино как состояние ума, если угодно. «Жил певчий дрозд», например, довольно элементарная картина, а для «Листопада» нужно то спокойное состояние, которое для многих почему-то недостижимо... И еще – мне кажется, что в семидесятые годы и позже многие страдали от метафизической неграмотности. В советском кинематографе это явление частое, почти поголовное. И в мировом, к сожалению. Метафизически грамотен был Эйзенштейн, но он, что называется, продался большевикам. Это, правда, не совсем точно – он в двадцатые был вполне искренен. Но «Броненосец «Потемкин» – совершенно фальшивое кино просто по фактам. Флот был привилегированной частью империи, никаких червей в борще там быть не могло, и вообще, восстали-то в девятьсот пятом не рядовые, а офицеры... Но сделано это кино так талантливо, что историю стали воспринимать по нему.

– Согласитесь, если бы вы жили в двадцатые, вы бы примкнули к большевикам – разве нет?

– Примкнул бы. Как очень многие, кому страшно надоело предыдущее правление. Хотелось чего-то совершенно иного, радикальной утопии хотелось, и это в первые годы давало прекрасный эстетический результат. Но мой отец все понял очень рано. К сожалению, так называемая меньшевистская Грузия сдала все, что можно сдать, защищалась совершенно бездарно.

– А мне казалось по «Фаворитам», что вам революционеры даже симпатичны...

– Посмотри «Разбойников», поймешь. Вот они где у меня сидят, революционеры... Я вообще думаю, что связь поколений, связь сословий в русской истории была утрачена после декабристов. На что они надеялись, выходя на свою площадь? Какой вообще может быть толк от выхода на площадь? Потом еще их жены, отправившиеся в Сибирь, танцевавшие на губернских балах, проносившие мужьям в острог молоко – романтизацией всей этой ужасной безвкусицы русское искусство жило очень долго. Оно свернуло с пути после Пушкина и Гоголя – дальше пошли люди, озабоченные общественной борьбой и прочей разночинской проблематикой. Некрасов, Достоевский, даже Толстой, у которого я люблю только Наташу Ростову. Как можно написать роман в жанре «все смешалось»? Все учение – в жанре «пахать подано». По-моему, первый писатель, попытавшийся вернуться к литературе, был Булгаков. Может быть, Чехов...

– Это у вас очень аристократический взгляд на вещи.

– «Аристократ» было злейшее ругательство в устах моего отца, отсидевшего семнадцать лет. Он это говорил, когда я не мог выполнить строевое упражнение – вытянуть ногу под прямым углом. Нет, я не аристократ, я трудящийся Востока.

– А еще есть мнение, что вы сноб. Как вы к этому относитесь? Я сейчас склонен думать, что это комплимент...

– Покажи мне человека, который это говорит. Сноб – это от французского soi disant noble: неблагородный, изображающий благородного. Нет, я лучше буду честным трудящимся.

Мой отец насмерть рассорился с Маяковским

– Я пытаюсь понять границы вашего вкуса, но почти всегда промахиваюсь...

– Можем перебрать несколько имен.

– Ну, если наугад – мне кажется, Феллини – да, Антониони – нет...

– Совершенно верно.

– А Бергман?

– «Источник». Я не говорю «плохо», просто остальных не помню.

– А в литературе? Бродский?

– Он тоже был моим товарищем, автором прекрасных стихов. В нем есть – очень глубоко – подлинная печаль, «гнилье прилива». Вообще, я люблю вещи беспримесные. Окуджава хоть и был мой товарищ, я могу сказать объективно: это беспримесное, чистое вещество. Стихи Шпаликова, кстати, тоже. Умных было очень много, но эти умные были, так сказать, не меняющиеся, а мечущиеся. Они могли тебе легко всадить нож в спину при всем своем уме, а это я уже не могу воспринимать всерьез. Тут уже нельзя говорить о качестве.

– А Заболоцкий?

– Это – да. Безусловно.

– А Твардовский?

– А это – нет. Но он хорошо себя вел, что тоже важно.

– Но я знаю, что вам и Маяковский нравится.

– Мой отец поссорился с Маяковским, когда тот выступал в Тифлисе. Они были знакомы по Кутаиси. И вот на своем выступлении Маяковский видит, что мой отец с матерью, только что поженившиеся, входят в зал. И ревет: «Всем встать! Приветствуем молодоженов И­оселиани!» Ну что это такое? Но стихи его я люблю, во всяком случае, большинство. «Хорошо» – действительно хорошо.

В объединение не верю. Зачем оно?

– Не могу вас не спросить про грузинский кинематограф, про ту новую грузинскую мифологию, которую он создал, – Габриадзе, в частности...

– Габриадзе стихийно талантлив, как вулкан, но весь этот грузинский комедийный жанр я считаю дружеским шаржем на советскую власть Хотя своя пошлость в Грузии есть, как и везде.

– Я никогда не мог для себя сформулировать вашу позицию насчет распада СССР: вроде бы вы были против, а вместе с тем и объединения категорически не хотели бы...

– Я был против распада, потому что Грузия лишилась русского языка, через который была привязана ко всей мировой культуре: классику знали в русских переводах. То, что сейчас происходит в Грузии – вырождение языка фактически в жаргон: отцы с трудом понимают детей. Но в объединение я не верю, и зачем оно? И Грузия, и Россия сейчас в таком состоянии, что объединение их не дало бы на выходе никакого улучшения...

– Из грузинских политиков вам симпатичен кто-то?

– Я уважаю Шеварднадзе. Мне казался твердым человеком Мераб Костава.

Я из абхазских князьев. Все документы есть

– Вы любите немое кино, а сами снять немой фильм не хотите?

– Все мои фильмы немые. Мне кажется, что в некоторых даже слишком много говорят, хотя там не больше тридцати реплик на два часа. Что в кино говорится – это вообще не очень важно: важна только интонация. Я в Японии был на представлении театра но, тексты которого и актеры, и зрители понимают с трудом: от современного японского это даже дальше, чем язык Шекспира – от англичанина. После представления я пошел за кулисы и заговорил с режиссером с этими интонациями, почти сплошными гласными, с резкими перепадами: ИЯАОУ?! АОУА! ИЫИ! Переводчица сказала: что он говорит, я не всегда понимаю, но что вы имеете в виду – кажется, догадываюсь... Этот режиссер меня пригласил у них играть. Все равно, сказал он, слов никто не понимает – а интонируете вы правильно.

– Есть у вас фаворит среди собственных фильмов?

– «Грузия одна». Четырехчасовая документальная картина из трех эпизодов.

– Кстати, она еще может быть единой? Вернуть Абхазию, например?

– Что значит – вернуть Абхазию? Абхазия – мое родовое владение. Я из абхазских князьев. Все документы есть.

– Фестивальный успех для вас что-то значит?

– Нет. Я вспоминаю, как в одной экранизации – я вообще не люблю экранизаций, это любительщина, пересказ прозы под музыку – на гурийского мальчика надели кахетинскую шапку. Это другой район, другой менталитет, все другое. Когда я режиссеру об этом сказал, он отмахнулся: «В Канне не заметят». А «кани» – по-грузински «кожа». И я ответил: «Снимать надо не для Канна, а для кани». Я, во всяком случае, стараюсь.

– Вы посмотрели «Оттепель»?

– Еще нет. Про что там?

– Думаю, что про Георгия Рерберга. Про невыносимого гения-оператора, говоря короче.

– Рерберга Тарковский выгнал со «Сталкера», и я в принципе понимаю, как режиссер может выгнать гения, который лучше его знает, как снимать – то есть ему так кажется. У меня полкартины отработал легендарный Леван Пааташвили. Он несколько часов ждал, пока тень дома разрежет улицу ровно пополам. Мне это было совершенно неважно – важны были люди, которые там ходят. Я в конце концов не выдержал и сказал: иди снимать к N. Что он и сделал.

– Я хочу вам задать один вопрос, но боюсь.

– Не нервничай.

– Сталин – в какой степени его можно считать грузином, вообще кавказцем?

– Иоганн Вольфганг Гете вложил в уста Мефистофеля странную фразу, приблизительно смысл ее таков: «Я принадлежу к силе, творящей зло, а так получается, что творю добро». Революционеры могли бы эту фразу переиначить: «Мы хотели бы творить добро, а получается, что вынуждены творить зло». Я на память приведу вам строки Анатоля Франса из рассуждений аббата Куаньяра: «Безумие революции в том, что ее целью было утвердить на земле добродетель. А когда людей хотят сделать добрыми, умными, свободными, умеренными, великодушными, то неизбежно приходят к тому, что жаждут перебить их всех до одного. Робеспьер верил в добродетель – и создал террор. Марат верил в справедливость – и требовал двести тысяч голов». Возможно, все они, и Сталин в том числе, хотели творить добро, не получилось. И мы знаем, какое произошло безобразие в результате русской революции.

– Может, и про Путина когда-нибудь так скажут?

– Никогда.

Поделиться статьей
Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика