Юрий Степанов: Мои роли – это боеприпасы
Этого актера зритель узнает в лицо и редко запоминает по фамилии. Потому что она у него такая же простая, какими кажутся его экранные герои.
Но и следователь Пафнутьев («Гражданин начальник»), и Антип Глымов («Штрафбат») – люди глубокие, стихийные мыслители, близкие героям Льва Толстого и Андрея Платонова. Для актера Юрия Степанова образ человека из народа – не случайность, но и не единственное призвание.
В родном театре-мастерской под управлением Петра Фоменко актер Степанов трудится со дня основания. И здесь он может все что угодно. Театральная Москва узнала об этом семнадцать лет назад, когда вышел спектакль «Шум и ярость» по одноименному роману Уильяма Фолкнера. Степанов сыграл там убогого безъязыкого Бенджи, чьими глазами читатель видит события в книге. Бог весть, как удалось добиться аналогичного эффекта на сцене. В кино Степанов с самого начала работал с режиссерами уровня Вадима Абдрашитова и Николая Досталя. В нашумевшем фильме «Дикое поле» Михаила Калатозишвили проявились новые грани его таланта. Только и остается, что безуспешно спрашивать о тайне обаяния.
«Наш театр – это случай...»
– Вы родились в сибирской деревне, учились театральному мастерству в Иркутске. У вас был четкий план отправиться после этого прямиком в Москву?
– Мой иркутский педагог по мастерству Вера Александровна Товма сказала мне, что если я хочу продолжать работать в этом направлении, то стоит ехать целенаправленно к Петру Наумовичу Фоменко. Я закончил училище зимой 1988 года, а летом он как раз набирал курс в Москве. Я ничего не знал о нем. Для меня это был белый лист. Но я знал, что так надо. Вера Александровна училась в Москве, некоторое время тут жила и знала Петра Наумовича.
– Ваш театр появился сразу как студия, объединившая выпускников одного курса. Почему так сложилось? Такие театры в советские годы появлялись крайне редко…
– Они и сейчас не очень часто появляются – из новых аналогов есть только студия Сергея Васильевича Женовача. А по поводу нашего театра говорили, что так выпали кости, так сошлись звезды. Это был богоугодный случай, к которому были готовы и Петр Наумович, и мы. Когда мы все вместе собираемся и ставим на столы вино, то всегда поднимаем бокалы за 1988 год. Петр Наумович принял нас всех вместе и одновременно по отдельности. Он понимал, что всех объединяет только выбор. Так появилась не просто труппа, но именно мастерская.
– А с чего начинался театр? С какой постановки?
– Мы уже студентами добились известности и много чего завоевали. В 1990-м, когда мы были на втором курсе, появилась «Двенадцатая ночь». И потом каждый год по новому спектаклю ставилось, темпы были очень серьезные. Всего не упомнишь, надо в архиве театра смотреть. Хотя никто в 1988 году не пришел в ГИТИС исключительно за тем, чтобы уже через пару лет ощутить себя в сложившемся театре. Просто все сразу бросились в работу, и на определенном этапе стало очень жалко, если все разбегутся. Мы были готовой труппой, способной играть сложные вещи. За один 1992 год появились «Волки и овцы» (за которые мы в Кракове взяли первое место), «Шум и ярость» в постановке Женовача. К концу пятого курса у нас уже какие-то спектакли были отработаны и сняты.
– А какие роли вам особенно дороги?
– Все. Это мои боеприпасы.
«История – это медицина…»
– Вам интереснее классика или что-то более современное?
– Мне интересно заниматься тем, что актуально в данный момент. Но ведь и классика может быть актуальной. Это же общее место. Многие классические тексты только потому так и называются, что их чтение вызывает чувство, что они написаны про тебя и твою жизнь. Не все пьесы Островского, но точно большая их часть написаны на злобу дня. Но это будет и сегодня, и завтра, и послезавтра. История разбирает человеческие болезни, это своего рода медицина…
– Кстати, о медицине. Расскажите, как вам далась роль Бенджи Компсона из «Шума и ярости» по Фолкнеру?
– Бесконечное спасибо Сергею Васильевичу Женовачу за то, что он дал мне испытать себя в этой роли. Не знаю, многого ли я в ней добился. Но для меня это был колоссальный трагикомический опыт, противоречивый, сложный. Мне кажется, что идеальный театр – это всегда трагикомедия. А что касается Бенджи, то задача усложнялась тем, что это персонаж без текста, чистая выразительность. Помните, как сам Фолкнер писал о том, что в теле тридцатитрехлетнего мужчины живет разум трехлетнего ребенка? Я пытался производить какие-то звуки, пытался интонационно передать, что он чувствует, нащупать какую-то первоначальную форму общения.
– Праязык?
– Можно и так сказать, но мне кажется, что человечество рано или поздно опять к нему вернется. И тогда это придется уже по-другому называть. Кстати, ведь рядом с Бенджи есть избранные люди, которые понимают этот язык, понимают тревогу этого человека. Иначе мы бы о нем так ничего и не узнали…
– Чтобы это выразить, нужно крайнее психологическое напряжение. А характерные роли вы играете?
– Ставить клеймо на ту или иную роль – не мое дело. Есть предлагаемые обстоятельства, есть структура, выстроенная режиссером. Могу ли я там присутствовать, как я могу там жить, какая пища мне уготована – вот вопросы, которые стоят передо мной. А определение жанра – это некий манок, который мне режиссер может кинуть из зала во время репетиции, если хочет помочь. Я бы хотел вернуться к Бенджамину из «Шума и ярости» и прояснить ситуацию с медициной. Естественно, был разговор о том, идти или не идти в больницу смотреть на этих людей. И Сергей Васильевич Женовач сказал, что этого делать не надо. Совсем. Физиологически точная работа здесь необязательна. Нужно потратить время, чтобы понять, что прячется внутри, а не мечется снаружи.
«Из театра в кино – это логично…»
– Театр – это присутствие, это пища. Здесь жизнь и работа – одно и то же. А как в кино, где гораздо больше отчуждения, нежели в театре?
– Нет, извините. Я не хочу упрощать, но театр – это не биологическая жизнь, а большая осознанная работа. И кино – ровно такая же работа по моей профессии, которой я девять лет учился. Любая работа предполагает душевные затраты. Вот говорят о человеке: «Он проработал у станка сорок лет». Такой человек не обязательно должен быть скучным. Он все это время развивался от детали под названием «восьмерка» до детали под названием «шестнадцать» и не утонул в монотонности работы, сохранил себя.
– Вы много снимаетесь, вас знают в основном по телевизионным проектам, чуть меньше – по кинофильмам. Что дает вам работа в кино?
– Вы сказали, что кино – отчужденная практика. Я не согласен. Все зависит от того, кто предлагает работу. Я не вижу особого отличия от театра, потому что и там, и там для меня режиссер – главный. Это было счастье, что в свое время я попал на «Время танцора» к Вадиму Юсуповичу Абдрашитову. Я словно перелетел на другой материк. Но под ногами тоже была твердая земля, по которой хотелось идти. На этом материке мне тоже говорили: «Не убий», «Не укради» и так далее. Даже что-то жестами объясняли. И я всеми силами осваивал этот язык. Я еще не знал, смогу ли, но уже точно знал, что хочу. Так было не на каждой картине, но очень важно, что это со мной случилось на «Времени танцора», где я сыграл свою первую главную роль.
– А Петр Наумович спокойно отпускал своих питомцев в кино?
– Нет, ну что вы. Я, конечно, не скажу, что он ставит вопрос ребром. Он терпит. Ведь он для нас, как любящий родитель. А без напряженных разговоров ни одна семья не обходится. Не знаю, в шутку или всерьез, но кинорежиссеров Петр Наумович называет конокрадами.
– Значит, ревность есть?
– Это логично. Возьмем, к примеру, хоккей. Мы можем сколько угодно говорить, что тот или иной игрок не хочет играть у нас и поэтому уезжает. Но тут есть доля лукавства. Следует признать, что это мы не можем дать ему нечто важное для его развития, иначе бы он не задумывался об отъезде. И наконец, не так уж и важно, что ему дают там, если он уже собрался уехать. Важно, что здесь он уже не может играть. Это физически невозможно. Он, может, душою и будет с вами, но физически – нет.
«Дикое поле» – это поиск…»
– Недавно вышла картина «Дикое поле», где вы сыграли небольшую, но очень важную роль доктора-богоборца. Роль очень напряженная. Что она вам дала?
– С одной стороны, хорошо, что вокруг этого фильма столько разговоров. С другой стороны, немного странно. Мы ведь готовы медаль повесить на юношу, который встал и уступил место пожилому человеку или инвалиду. Но ведь такое кино составляет повседневную надобность. Можно по-разному относиться к Александру Гордону, но я благодарен ему хотя бы за то, что, когда я был у него на передаче, он задал вопрос: «Является ли это панацеей?» Потому что можно с облегчением сказать: «Да». Там есть герой, который не вызывает сомнений, о котором не спрашивают: «Постойте, а кто это? Тот ли это человек, которого надо видеть? Тот ли это человек, чьи переживания способны воспитать наших детей?» Конечно, это именно тот человек. Ко мне приходят мои знакомые, которые посмотрели картину, и говорят: «А ты знаешь, что все эти герои нужны друг другу?» Они говорят, что видят в этой картине не смерть и безысходность, а одну лишь любовь.
– Но ведь в фильме показан убийственный край света, где жизнь протекает, кажется, вопреки здравому смыслу. Это вызов?
– Это история о счастливых людях. И диапазон их счастья необычайно широк. Один всерьез собирается водрузить на шест чью-то отрубленную голову, другой в любую минуту готов пообщаться с Богом. Меня это кино привлекло именно тем, что мне сказали: «Здесь есть над чем работать. Работай вместе с нами!» Это дало мне возможность развиваться дальше.
– В одной из сцен районный врач Федор Абрамыч говорит главному герою: «Митя, возьмите деньги, скоро их тоже не будет». А что будет? Или кто?
– Эта реплика – проверка. Перифраз вопроса «Зачем ты здесь?» Ведь мой герой уже не может уехать, он врос в эту почву. А у молодого доктора, наверное, была возможность распределиться в какое-то более уютное место. Но он почему-то этого не сделал. И Федор Абрамыч недоумевает, что это за новая структура жизни. Что ищет этот молодой человек? Его надо предупредить какими-то земными, понятными способами. И отсюда возникает этот буквальный протест, обращенный к Богу. Лично я ничего не имею против атеистов. Но они делают ту же ошибку – задают буквальные вопросы и ждут таких же ответов. Вроде того, что я свою работу предлагаю тебе, а ты мне сделай хорошо, и вот только тогда я в тебя поверю…
«Семья и охота – это не хобби…»
– Юрий, насколько для вас важна граница между актером и частным человеком?
– Я понимаю, о чем вы. И даже готов был бы сформулировать ответ для себя. Если бы мы говорили без магнитофона и без пера… Знаете, я могу отмахнуться, но имею ли я на это право? Пожалуй, эту грань важно для начала видеть. А что дальше делается с этой прерывистой линией, часто решается уже не мной, а привнесенными обстоятельствами.
– А вы чем-то еще занимаетесь, кроме актерства? Вот, к примеру, из ваших коллег по театру Ксения Кутепова рисует…
– Хобби?
– Я не люблю это слово. Просто занимаетесь чем-то еще?
– Я тоже не люблю это слово. Ну, не знаю. Рисовать – нет. Собирать что-то – тоже. Есть одно дело, но это совсем не хобби. Я люблю бывать с семьей, среди детей. Люблю, когда все дома. Не обязательно тут же всем бежать за стол. Я могу один в комнате сидеть и знать, что все дома. Играть с сыновьями люблю. А из детства и юности со мной долго оставалась охота. Я сравнительно недавно расстался с этим увлечением. Я подумал, что уже могу купить себе еду, так что хватит стрельбы. Сейчас, правда, пришла замена – охота подводная.
– И раньше, когда вы охотились, это не было обычным спортом?
– Мы с отцом шли в лес, добывали зверя и потом целую зиму его ели. Я всегда должен был четко понимать, зачем я пришел в лес. Если в пятый раз за осень заявлял, что пошел на охоту, отец мог мне сказать: «Юра, посмотри в холодильник, там все есть». Иногда, конечно, хотелось проверить, не разучился ли стрелять. Но ведь тогда и по бутылкам можно. Никогда не считал, что обязательно должны быть какие-то трофеи, которые надо всем показывать. А сейчас, когда я сталкиваюсь с индустрией охоты, она меня просто в шок ввергает. Слаженно, технично и за деньги тебе все сделают, и ты тут же понимаешь, что это бессмысленное убийство. Вот подводная охота – это да, это я люблю.
– Куда выбираетесь?
– Пока что мой диапазон – от Байкала до Пскова. За границу я не ездил. Мне как-то предлагали: поехали, мол, марлина поймаем (крупная океанская рыба с копьевидным носом и широким плавником. – «Собеседник»). А я как увижу что-то такое по телевизору, то сразу думаю: ну, поймаю я его, и что? Он ведь здоровый какой! И что я с ним буду делать потом? Фотографироваться? На трофеи высушивать? У меня все это никуда не укладывается. А если у меня не получается в голове нужная теорема, я становлюсь очень беззащитным человеком. И тогда я говорю: «Нет. Не трогайте меня!»