Андрей Смирнов: Россия упорно рожает красавиц и гениев

Книги, лежащие на столе у Смирнова, невозможно объединить ни по какому признаку – ни у кого не видел я такого разброса. «Замогильные записки» Шатобриана в оригинале, «Исповедь» Михаила Бакунина, «Исэ-моногатари» (средневековые японские новеллы о любви), Пастернак, биография Платонова...

Книги, лежащие на столе у Смирнова, невозможно объединить ни по какому признаку – ни у кого не видел я такого разброса. «Замогильные записки» Шатобриана в оригинале, «Исповедь» Михаила Бакунина, «Исэ-моногатари» (средневековые японские новеллы о любви), Пастернак, биография Платонова, еще штук тридцать сочинений из непересекающихся сфер плюс множество архивных публикаций по двадцатым годам. Точно так же не выстроишь ни в какую линию снятые им пять фильмов: среднеметражного «Ангела» об ужасах Гражданской, лучший фильм о ветеранах «Белорусский вокзал», жесткую любовную драму «Осень», сагу о советской архитектурной элите «Верой и правдой» и эпос о тамбовском восстании 1920–1921 годов «Жила-была одна баба», законченный совсем недавно.

В этом году он отметил семидесятилетие, но так, что этого никто не заметил. Он сам так постарался.

«Сурков сказал, что все правильно»

– Я поставил, наверное, рекорд – у меня между последним кадром, который я снял как режиссер, и новой картиной прошло без году тридцать лет. Фильм «Верой и правдой» доснял я в семьдесят девятом, а первые кадры «Бабы» снял в 2007-м. Сейчас, когда картина закончена, можно отмечать двадцатипятилетний юбилей замысла. В восемьдесят седьмом, когда начались реформы, я, помню, ночью вскочил и записал: теперь, наверное, можно снять фильм об антоновском восстании. Сценарий сочинялся лет десять, и хорошо помню, как в середине девяностых, во время Недели российского кино в Стокгольме, мы сидели в номере с Данелией и Хуциевым. Они спросили, сколько мне надо денег на новую картину. Я сказал: миллионов шесть. Они захохотали – это казалось совершенно нереальным. Тем не менее примерно в эту цифру она и обошлась, чему я сам до сих пор не верю. В титрах – четыре благодарности: Роману Абрамовичу, Виктору Вексельбергу, Альфреду Коху и Владиславу Суркову.

– Суркову?

– Ну да. Я оказался у него по поводу другого проекта – «Свобода по-русски», десятисерийная история парламентаризма в России. Сейчас этот документальный цикл уже вышел на DVD, причем без всякой рекламы продались 3000 экземпляров, а попутно он лежит в Интернете. Идея – моя, режиссеры – разные, но высококлассные, в роли ведущего – Юра Шевчук. Ни один телеканал, естественно, не заинтересовался. Сурков прочел сценарий и сказал, что в нем все правильно.

– Это я понимаю. Им же всем не нужна сейчас память о советской власти, они естественным образом поддерживают все антисоветское. У вас с ними разные претензии к советскому – вам не нравится кровь, а им не нравится масштаб…

– Я слежу за вашими публикациями и знаю, что вы склонны к эпатажу.

– Ничуть.

– Но как можно – не в порядке эпатажа – признаваться в любви к советскому? Не обижайтесь, я был гораздо более советский, чем вы. Я был председатель совета дружины, меня делегировали в Кремль на слет пионеров, и я там потерял сознание от счастья. Потерял в буквальном смысле, очнулся в медпункте, увидев склоненную надо мной маму. Но то ведь пятидесятые годы, гипноз был особенно силен, думать почти никто не умел. А вы  застали семидесятые, распад, должны помнить.

– Я и помню. Было отвратительно, но сейчас хуже.

– Сейчас не хуже уже потому, что вы можете уехать отсюда – и едут, кстати, со страшной силой. В Праге повсюду звучит русская речь, робко разбавляемая чешской. В Париже, Нью-Йорке – всюду с вами говорят по-русски. Советская власть среди прочего была ужасна именно своей герметичной закупоренностью – от нее некуда было деться. Иное дело, что мы хотим жить тут, это наш выбор, но нет чувства этой плотно заткнутой бутылки. Помню, стоим в очереди за мясом с беременной женой, потому что дают килограмм в одни руки, и какая-то старуха закричала: и так жрать нечего, а они еще рожают! Нет, представить себе злобу и замкнутость тогдашней России нынешний человек не может, а уничтожение такого количества своих – вещь, кажется, немыслимая в истории вообще.

«Человек по природе нехорош»

– И кому за это спасибо? Лично Ленину, что ли?

– Спасибо за это французскому Просвещению с его прекраснодушной концепцией прекрасного человека. Человек по природе ведь добр, учит Руссо, и надо лишь поставить его в правильные социальные условия… Исходя из этой гуманнейшей мысли о добром человеке, они поубивали миллионы в борьбе за правильные социальные условия. А человек по природе всяк, часто зол, часто слаб, и нельзя из него все время выбивать человеческое: тот, кто думает о человеческой природе хуже, обходится с ней милосерднее. Мы за Просвещение заплатили страшней французов: у них обернулось дело только Великой французской революцией, во время которой в процентном отношении погибло куда меньше французов, чем русских в ХХ веке, – а у нас все тянулось 70 лет, и не надо думать, что в смысле озверения семидесятые так уж отличались от тридцатых. Я понимаю, что вы мне сейчас возразите: у друга моего, первоклассного поэта Александра Кушнера, сказано:  «Ты себя в счастливцы прочишь, а при Грозном жить не хочешь?» При Грозном было так, и при Анне Иоанновне, и при Петре – человеческая жизнь в России никогда не стоила особенно дорого. Но такого, как при большевизме,  Россия не знала ни при одном царе. Больше того: в конце девятнадцатого –  начале двадцатого века она стремительно выходила из дикости.

– А по-моему, она как раз к десятым годам была совершенно мертва, и большевизм дал ей гальванический удар…

– Это вы повторяете то, что большевизм придумал для самооправдания. Агония, распад, бездарность Романовых… Что же, это было, но было и то, что каждое третье пшеничное зерно в мире – русское. Россия экспортировала хлеба больше всех,  а большевики довели до того, что в деревнях младенцев ели. Голод бывал и в царской России, кто спорит, но никогда она не доходила до каннибализма. Большевизм бил по двум главным, личным врагам Ленина, к которым у него была совершенно дьявольская ненависть: как ни говори, а двумя столпами, на которых стояла Россия, были крестьянство и православная церковь. И то, и другое было не в лучшем состоянии к началу двадцатого века, но вместо лечения Ленин им прописал уничтожение. И главными целями советской власти было – уничтожение крестьянства, в котором Ленин видел только дикость и собственничество, и православия, которое он, законченный атеист, считал идеологией угнетения. Что же, революция делалась против помещиков? Да в помещичьей собственности на тот момент почти не осталось земли, на безземельных ее все равно не хватило! Мишени так называемой Октябрьской революции – деревня и церковь. Тамбовское восстание и было реакцией на эти два главных удара. В крови его топили с нечеловеческой жестокостью: против антоновцев были брошены войска Тухачевского, получившего по носу под Варшавой, кавалеристы Котовского – всего больше 100.000 красноармейцев, сотни пулеметов, бронепоезда. Заместителем Тухачевского назначен Уборевич. При подавлении антоновского восстания единственный раз документированно, при многих свидетелях, применено химическое оружие против собственного народа – снаряды с ипритом. А Тухачевский писал открыто, что «без расстрелов ничего не выходит», – в селе Паревка расстреляли в один день 80 заложников. Поскольку мужчины все в войсках – либо в антоновских, либо в красных, – то все это были старики, женщины и дети. А в школах – я заходил, учителя меня в школьные музеи приглашали – висят по-прежнему портреты чекистов. Я пытаюсь объяснять: но это же вас, дедов ваших и бабок расстреливали! У меня на съемках одна старуха из массовки, баба Катя, привела на площадку свою 92-летнюю мать, и та говорит: вот там, где ты стоишь – я видела, мне четыре года было, – стоял мой отец, когда его расстреливали. Они все там с этой памятью живут – о каких оправданиях социализма вы говорите?!

– Положим, зверствовал не только Тухачевский – Антоновы были не ангелы.

– Антоновы защищали свою землю, которую уродовали у них на глазах. В Тамбовской губернии в двадцатом был голод,  а ведь кубометр именно тамбовской земли хранится в Парижской палате мер и весов как эталон плодородной почвы! (Он путает. В Париже – куб воронежского чернозема, хотя сути это, конечно, не меняет. – Прим. ред.) Наложили продразверстку 11 миллионов пудов – а год был неурожайный. Антонов был эсеровским боевиком, на каторгу попал за ограбление с убийством, Февральская революция его освободила. А погибли они с братом геройски в июне 1922 года в Нижнем Шибряе. У каждого – по несколько смертельных ран. Мы в тех местах и снимали. Но Антоновы в картине не появляются, это история частная, хотя и с огромной – до тысячи человек – массовкой. Начинается с 1909 года, заканчивается 12 лет спустя. Это история, в общем, про русский Китеж. Там и начинается с того, что камера спускается под воду – и то, что на дне, оживает. Но сюжета рассказывать не буду, позову на премьеру.

– Почему вы заинтересовались именно этой историей? Вы же не из крестьян и не из Тамбова.

– Там мне многие бабки говорили: да ладно, Сергеич, видно,  ты наш, местный! А заинтересовался я этим, когда снимал «Ангела» по малоизвестному рассказу Юрия Олеши. Вот тогда, делая фильм про Гражданскую, я стал читать русскую религиозную философию и скоро уяснил себе, что такое советская власть. Так что к началу работы над «Белорусским вокзалом»  по сценарию Вадима Трунина, изрядно изувеченному, уже представлял, с чем мы имеем дело.

«Ваш съезд приурочен к нашему фильму»

– Раз уж вы вспомнили о «Вокзале»: ваш отец действительно относился к нему так, как показано в новелле вашей дочери Дуни Смирновой?

– Эта новелла почти документальна, хотя отношение отца к фильму менялось. После премьеры, когда его спрашивали,  как он, автор книги «Брестская крепость», относится к картине,  он отвечал, что ему все нравится и что его книга, вероятно, повлияла на сына. А прочитав сценарий, сказал мне: я бы его закрыл. Мы победили в войне, а у вас там сплошь неустроенные судьбы. У меня с отцом вообще бывали трения, но, когда стал вдруг известен диагноз, все это оказалось таким несущественным. Он умер на 61-м году – рано по нынешним меркам: я его уже на 10 лет старше. А тогда я был убежденный нонконформист, длинноволосый и бородатый. Меня в таком виде не хотели пускать в Дом кино, когда показывали «Вокзал» делегатам партийного съезда. Да еще какой-то дурак, представлявший нас, заявил со сцены, что авторы посвящают фильм съезду. Я не выдержал – клянусь, что выпил перед этим всего сто грамм водки, так что не в ней дело – и сказал, что считаю себя глубоко оскорбленным. Что картина – два года нашей жизни, и мы ни к чему их не приурочивали и никому не посвящаем. «Впрочем, – сказал я, – если вы приурочили съезд к выходу нашего фильма, мы не возражаем». Был грандиозный скандал, причем меня поддержал один человек, а охаяли сотни. Включая Андрея Кончаловского, всегда учившего, что отвечать «им» надо работой, а не демонстрациями!

– Кто же был единственный поддержавший?

– Булат Окуджава, встретивший меня на улице и сказавший: «Молодец! Пусть они знают, как их ненавидят». Окуджава был человек умный и трезвый, и слова его пришлись вовремя.

– Но спасибо советской власти уже за выкованную ею породу людей. Иными словами, за героев вашего же «Белорусского вокзала»…

– Но они-то никуда не делись! Единственное, что страна продолжает делать с исключительным постоянством – плодить красавиц и гениев. Я недавно загляделся в метро:  Господи, какая красота, откуда такие лица? И люди, подобные этим ветеранам, появляются – причем, заметьте, без войны. И мозги еще не все утекли. Нужны или не нужны государству красивые и умные, а появляться они будут неуклонно. Кстати, «Белорусский вокзал» – притом что он довольно топорно сделан по-режиссерски, как мне сейчас кажется – в финале, лучшем куске фильма, именно эту убежденность и транслирует.

Война на русском пространстве решила одну важную проблему. Народ традиционно расколот, и не на русских и инородцев – нет, он расколот внутри себя. И к единению способен, только когда враг стоит у столицы. Почему и вспоминает это время как счастливое.

– Ну, если «Белорусский вокзал» топорно сделан…

– После «Бабы», кажется, я могу лучше.

 

«При несвободе вылезают рыла»

– Как вы относитесь к тому, что делает в кино Дуня Смирнова?

– Мои дети, все четверо – три дочери и сын – отличаются патологической самостоятельностью, так что сбить их с пути советами я не боюсь, они почти наверняка сделают наоборот. Я вижу ошибки Дуни в сценарных или режиссерских работах, но в целом, что же скрывать, они нравятся мне. Стыдиться там нечего.

– Почему вас ни разу не позвали на «Школу злословия»?

– Ну, еще бы не хватало! Брат продюсер, дочь ведет, я в гостях… Да мне вообще кажется, что ее закрыть пора, сколько можно!

– Вы сыграли Бунина в фильме по Дуниному сценарию – Денис Горелов еще назвал рецензию «Иван Дунин». Ваше сходство с ним, все более заметное с годами,  чисто внешнее или вы замечаете и внутренние параллели?

– О чем вы, я никогда себя так высоко не ставил. Бунин – мой любимый писатель, и если вы посмотрите вот на этот его портрет восемнадцатого года, который всегда у меня тут висит, – увидите лицо патриция. У меня в лице ничего патрицианского нет и неоткуда быть. Бунин дал ключ к пониманию русской деревни, да и русской революции – в «Деревне», собственно, уже все написано, там есть и зверство, и темнота, и что хотите. Но большевизм тем и ужасен, что поставил именно на это зверство, развязал ему руки. Зверство – всегда реакция на несвободу, в несвободе оно расцветает. Стоило дать людям хоть чуть вздохнуть – деревня поднималась немедленно. Русский промышленный подъем и культурный расцвет Серебряного века – это всё реакция на реформы Александра II, реакция, которой он не дождался, потому что его убили. Стоило отменить крепостничество – и дети освобожденных крестьян слушают лекции в Москве в народных университетах, выписывают учителей из Германии и Голландии! НЭП дал крестьянству вздохнуть – и оно за пять лет накормило Россию, в крестьянских семьях опять по пятеро детей, зерно идет на экспорт! А потом, когда это все уничтожается, 5 миллионов семей – это как минимум 30 миллионов человек! – едут в Сибирь на смерть. Россия всегда выдавала блестящие результаты, чуть ей разрешали хоть немного пожить, – и немедленно отвечала зверством и темнотой на любые зажимы, и все это есть в «Окаянных днях», когда он выходит на улицу после московского восстания  и видит другую толпу, лица другие. Повылезли рожи, рыла. Почувствовали свое время. И всегда у нас так: расстрел ли парламента, отмена ли выборов – рыла. Их атмосфера.

– Я спрошу все-таки про современность, хотя это почти всегда опошляет разговор. У вас нет ощущения, что мы сейчас стоим на пороге исторического перелома, сопоставимого, может быть, с революцией?

– Прогнозировать не берусь, но если Путин решит избраться еще на шесть лет... Вот вы можете отличить «стабильность» от «застоя»? Я – нет. Я не вижу выхода, кроме нормального парламентаризма, но не вижу и сил, которые в нем заинтересованы. А революции, честно скажу вам, очень не хочется. Я в том же Тамбове вижу и нормальное предпринимательство, и вполне приличную власть, и при нормальном развитии все могло бы очень быстро встать на ноги, – но есть ли у нас те самые пресловутые несколько лет без потрясений, сейчас не скажу.

– Что ваша картина кого-то заставит задуматься,  вы допускаете?

– Нет, таких иллюзий у меня давно нет. Мое дело – рассказать.

– Вы будете еще снимать?

– Хочу. Придумана камерная история, но, хотя в начале восьмидесятых я твердо решил переквалифицироваться в сценаристы, писать эту вещь не решусь. Я очень хочу, чтобы ее написал Александр Миндадзе. При случае скажите ему. Хотя он сейчас занят…

– Да вроде только что закончил фильм.

– И уже делает новый, у него простоев не бывает.

– Напоследок объясните: почему вы никак не отметили юбилей?

– Я его отметил! Наилучшим образом. Мы озвучивали фильм в Праге, а на день рождения с женой съездили в Вену. Послушали в Венской опере «Сомнамбулу» Беллини, утром пошли в музей поглядеть на Вермеера и Климта, поужинали в кафе и вернулись работать.

Рубрика: Интервью

Поделиться статьей
Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика